Значит, по бревну залез в лабаз какой-нито вороватый зверь. Кешка, чтоб не напугать четвероногого разбойника, тихонько повернулся, тихонько вошел в зимовье. Там дружно раздавалось храпенье. Кто-то бредил во сне. При свете горевшего фонаря Кешка взял тятькину берданку, зарядил пулей, поднялся на широкий чурбан возле стены и через дымовое под потолком оконце глянул на лабаз. Огненные глаза пропали. Значит, хищник прокрался в амбарушку. А ведь там две ободранных бараньи туши. Сожрет, пес его дери…
— Ку-ку! — тоненьким голосом скуковал Кешка.
Через несколько секунд снова засверкали во тьме оба глаза: должно быть, зверь испугался человеческого голоса и выскочил из амбарушки. Кешка не спеша и с толком приметался из берданки в средину между глаз и спустил курок. Грохнул на все зимовье, на всю тайгу гулкий выстрел. Глаза враз погасли, загремели доски настила.
А в зимовье на нарах враз все как угорелые вскочили. Дед Наум, ударившись головой о потолок, спросонья заорал:
— Ур-ра! Стреляй немецкую харю! Бей!.. — и пробудился.
Ему снился сон, что они с внуком, красноармейцем, бегут по полю на штурм, а на них фашистский самолет сбросил бомбу.
— Бегите к лабазу! — захлебываясь восторгом, закричал Кешка. — Я зверя уступал. Ты, тятя, забыл лестницу убрать…
Кешка вдвоем с отцом выскочили из зимовья. Отец, сторожко держа в руке острую рогатину, залез на лабаз и тотчас сбросил к ногам изумленного Кешки какого-то крупного зверя.
— Получай, — сказал отец. — Пускай будет это твоим первым подарком для Красной Армии.
— Кто это, тятя?
— Рысь. Баранью ногу, дьявол, сожрала.
Кешкина душа взыграла. Он думал, что тятя похвалит его за отличный меткий выстрел. Однако отец смолчал. Зато охотники похвалили. Дед Наум сказал:
— Ты как этот самый… как его… ну, на войне-то которые…
— Снайпер?
— Во-во-во! Ишь чертенок… Знает!
— А чего ж не знать! Я радио слушаю.
На другой день охотники на промысел не пошли: надо было как следует подготовиться. Кто чистил ружья, кто точил ножи или чинил лыжи, кто набивал патроны.
Дед Наум отворил в зимовье дверь, сказал:
— Сенкича из тайги вышел. Покормить бы его. Эвот-эвот он стоит.
Возле опушки тайги стоял тунгус, одетый в старые меха, заплата на заплате. Кешка много слышал об этом глухонемом старике, замечательном охотнике. Вся артель окружила тунгуса. Сенкича был длинный, сухой, безбородое лицо испещрено мелкими морщинами. Узко прорезанные уставшие глаза смотрят на всех внимательно и ласково.
Охотники поклонились Сенкиче, Наум обнял его, как старого приятеля. Сенкича промычал:
— Ма-ма-ма, — и, сбросив оленьи рукавицы, стал маячить пальцами.
Наум хотя и плохо, а все же кое-как понимал вести по пальцам разговор с глухонемым.
— Я его сызмальства знаю, — сказал Наум, — мы с ним почасту белковали и на сохатых хаживали.
Вот я и научился с ним немовать-то.
При Сенкиче были две собаки. Одна бегала по тайге. А другая, пестренькая, привязана к поясу тунгуса на недлинную, сажени полторы, веревку, сплетенную из узких ремешков оленьей кожи.
— Вот они втроем и промышляют белку: человек да две собаки, — пояснил Наум. — Охотятся, значит, они таким манером. Вон та собака, что на воле, она белок ищет, бежит да все по деревьям смотрит, а учует белку, остановится и давай ее облаивать. Только мы собаку-то слышим, а Сенкича от рождения глухой, ему хоть из пушки пали. Да и собаки не видать, она, может, за полверсты где. Виг тут-то старика и выручает вот эта пестренькая собачонка, что к старику привязана, — она вроде как Сенкичины уши. Как только она услышит, что та собака взлаяла, бежит прямо туда, ну, стало быть, и хозяина за собой тащит. И приведет она Сенкичу прямехонько к той собаке. Иным часом он, скажем, вот туда идет, а пестренькая лайка как помчится в обратную сторону, как дернет его, — старик вверх ногами… Ну, встанет, пошагает за собакой. Шибко хороший, шибко честный человек, из бедных бедный. Ему близко к восьмидесяти годкам подходит. И никого у него нету. Один, как перст… — И Наум глубоко вздохнул.
Сенкича сидел на валежине, жевал кусок какого-то вяленого мяса. Кешка считал заткнутых за пояс старика белок. Тридцать штук.
— Чего ж его, такого старого да несчастного, тунгусы не приютят? — спросил, оглаживая окладистую бороду, Кешкин отец.
— Звали! То одно, то другое тунгусское стойбище зовет к себе: «Живи, старик, мы тебе покой дадим, поить-кормить будем». Куда тебе, не хочет! «Меня, говорит, еще ноги носят, зачем я буду, говорит, другим в тягость». Ну, известно, не языком говорит, а руками маячит, а там понимают. И опять в тайгу уйдет со своими собаками. Вот он какой!
Вдруг Сенкича поднялся, отвел деда Наума в сторону и стал с ним по-своему объясняться.
— Пу! Пу-у! Пу! — выкрикивал он. — Бум! Бум! — а сам все махал рукой в западную сторону.
Наум не понимал его, пробовал говорить по пальцам — ничего не выходило. Сенкича отрицательно тряс головой, снова начинал выкрикивать, сопровождая свои выкрики резкими жестами.
— Пу! Пу! Пу! — пукал Сенкича, подражая выстрелам, и все махал, все махал рукой на запад. — Пу-у! — кричал он, падал и снова вскакивал.