С перепугу у начальника треста Горстрой Прушьянца пошла из ушей кровь – знал он за собой грехи немалые. А переменчивый Петр уже остановился тем временем возле директора филармонии Корсакова, бывшего в велюровой тройке, оглядел его со всех сторон и сказал: «Послушай, Корсаков, штаны-то на тебе бархатные, каких и я не ношу, а я тебя гораздо богаче. Это мотовство; смотри, чтоб я с тобой не побранился». И тут же повернулся к Корсакову спиной, не желая выслушивать его оправданий, и пошел из кабинета. Все двинулись гурьбой за императором и скоро оказались почему-то на берегу Студенческого озера, в кружевной тени развесистой ивы, за грубо сколоченным столом… На лужайке, недалеко от стола, паслась утонувшая около Ивакинского завода корова – вся в смоле по самые рога, и было непонятно, как это она умудряется поедать своей смоляной мордой траву. Утонувшая корова подошла к столу в то самое время, когда сидевшие за ним увлеклись игрой в подкидного дурака. Как листья с дерева, корова съела карты из рук играющих, а потом слизнула со стола и битые; выплюнула только даму треф, что-то она не пришлась ей по вкусу. «Дама треф, кажется, моя Надежда Михайловна, – подумал Георгий, – даже корова не хочет, надо же!» Толстяк взял откуда-то из воздуха гитару, заиграл и запел на мотив «Школьного вальса» то, что любил певать иногда в узких компаниях служилых людей:
Наша жизнь, как ветер, переменчива. Оттого дрожит в руке перо…
– Бога не боишься! – дослушав куплет, взглянул на певца Петр.
– А чего мне его бояться, я атеист, – радостно хихикнул Толстяк.
– Атеист был Вольтер, – презрительно бросил Толстяку Петр. – До атеизма надо своим умом дойти, а не «согласно инструкции».
– Пива будете? – спросил компанию, вдруг появляясь из-за деревьев, отец Клавусиного Колечки, Федор Иванович, и поставил на стол бутылку «Жигулевского» с мышью внутри.
– Ой, а как она туда попала, дяденька?! – восхищенно вскрикнул Катин Сережа.
– Залезла в бутылку, видно рассердилась, – ласково отвечал мальчику Федор Иванович, поддергивая штаны из кружевной занавески. – Ты, сынок, никогда не лезь в бутылку, это для пьющих нехорошо – жидкости мало остается.
– Гуляша – ноль порций, рагу – ноль порций, а кушать всем хочется, производство, Георгий Иванович, у нас тяжелое, сами знаете, – неуверенно проговорил директор завода Ивакин.
– Ничего. Ты Кате квартиру дай, а там разберемся, – отвечал Георгий. – С мясокомбинатом разберись, разберись с мясокомбинатом. Сколько можно терпеть, чтобы жулье рабочего человека объедало!
– «Наша жизнь, как ветер, переменчива», – бренькая на гитаре, мурлыкал Толстяк.
– Черви козыри. У кого младшая? – засовывая под колоду червонную даму, спросил Гвоздюк.
Маленький Сережа сидел на коленях у Петра Великого, тот нежно гладил его большой жесткой ладонью по голове и тихо, по-стариковски приговаривал:
– Ты у них не учись. Одним днем живут. О тебе не думают. Все врут друг дружке – наперерез, кто красивей соврет, все втирают очки. Не учись у них, Сережа. Ты мамку слушайся, вот это будет толк. И в карты играть не смей: женщины, вино, карты – это все, брат, погибель. Думай, сынок, и научись чему-нибудь хорошему. Они ведь тебя на голодный паек посадят, они дохозяйствуются, воды и то им не хватает – вот до чего дожились! Не учись у них, Сережа. Человек должен заботиться о потомках, летучий зверь и тот заботится, а он ведь даже неграмотный. Придет время, подрастешь и захочешь ты с них спросить, а они – вжик – и убегут, как зайцы, на тот свет. Они все одну манеру освоили: греши и кайся, греши и кайся! Научись-ка ты, Сережа, чему-нибудь хорошему. На тебя вся надежда.
– Гей, гей! – кричал помощник шефа, «метр с кепкой», ширяя под хвост бычкам и коровам специальной электрической палкой, загоняя их в узкий бетонный проход под душ, хлещущий из проложенных сверху дырчатых труб. У выхода из бетонного коридора в цех скот глушили, цепляли за ноги к подъемнику, приподнимали тушу головой вниз; «метр с кепкой» ловко перерезал ножом горло, кровь стекала в бетонный желоб. Мясо, мясо, мясо… Много мяса лежало повсюду…
С этим он и проснулся…
За тонкими, просвечивающими на солнце стенами палатки стояла глубокая тишина. Значит, шторм оказался кратковременным, боковым, захватил только краем. Хорошо!
Катя еще спала, на носу у нее выступили капельки пота. Острое чувство нежности охватило Георгия, и он подумал с тоской и болью, как было бы тепло ему на свете, если бы не возвращаться к Надежде Михайловне, под ее недремлющее око. Он не желал ей зла и не имел в виду, чтобы Надежда Михайловна, например, вдруг умерла в одночасье, но как было бы славно, если бы она вдруг исчезла, растворилась, рассеялась как туман, сама по себе, никого ни к чему не обязывая. Как было бы славно, если бы, например, по щучьему велению, стали жить в его большой квартире Катя, Лялька, Ирочка, ну и, конечно, он сам…