Хотя полковник представлял собой лишь крохотный винтик в огромной машине Австрийской империи, он по должности генерального консула в Травнике знал, что его правительство занято военными приготовлениями в расчете на новую коалицию против Наполеона и что эти приготовления, поскольку их невозможно скрыть, выдаются за приготовления, направленные против Турции. Специальные же инструкции предлагали ему успокоить турецкие власти и заверить их как раз в противном, в том, что эти приготовления отнюдь не предназначаются для войны с Турцией. В то же время он все чаще получал резкие приказы следить за деятельностью французского консула и его агентов и доносить о каждой, даже самой мелкой подробности.
Из всего этого полковнику не трудно было заключить, что имеется достаточно оснований ожидать в скором времени нового разрыва с Францией, новых коалиций и войн.
Понятно, что при таких обстоятельствах увлечение его жены и любовные прогулки посреди зимы, на глазах у людей и прислуги, были ему неприятны. Но он знал, что говорить с Анной Марией бесполезно, так как разумные доводы производили на нее обратное действие. Он понял, что не оставалось ничего другого, как ждать минуты, когда молодой человек посягнет на ее честь; тогда она, как и раньше в подобных случаях, разочарованная, в отчаянии отступит — и дело само по себе навсегда заглохнет. И полковник горячо желал, чтобы эта минута наступила как можно скорее.
С другой стороны, и от внимания Давиля, который испытывал постоянное чувство некоторой неловкости за своего «талантливого, но неуравновешенного» сотрудника, не ускользнули прогулки и встречи с госпожой фон Миттерер. Так как и у него была выработана определенная линия поведения по отношению к австрийскому консульству, то эти встречи были и ему неприятны. (Как и во многих других делах, желания Давиля и здесь полностью совпадали с желаниями его противника фон Миттерера.) Но и ему тоже было не совсем ясно, как им помешать.
В отношениях с женщинами Давиль с молодости проявлял большую дисциплину духа и тела. Это проистекало столько же от строгого и здорового воспитания, сколько и от природного хладнокровия и бедности фантазии. И как все люди подобного склада, Давиль испытывал какой-то суеверный страх перед всякими случайными и беспорядочными связями. Еще молодым человеком в Париже и в армии он, будучи скромным и воздержанным, всегда виновато молчал, слушая фривольные разговоры молодых людей о женщинах. Ему легче было бы выразить свое негодование и сделать молодому человеку замечание по любому другому поводу, чем в данном случае, где была замешана женщина.
Кроме того, Давиль боялся — да, это точное слово: боялся — своего молодого сотрудника. Боялся его беспокойного и неприятного остроумия, его разнообразных и хаотичных, но огромных знаний, его беззаботности и легкомыслия, его любознательности и физической силы и, главное, его бесстрашия. Потому-то Давиль и выжидал, подыскивая подходящий случай, чтобы сделать замечание молодому человеку.
Так прошел январь, а в феврале наступили серые и туманные дни с глубокой грязью и гололедицей, которые помешали тому, чему ни Давиль, ни фон Миттерер не смели и не могли помешать. Прогулки верхом стали невозможны. Дефоссе, положим, и по такой погоде совершал пешие прогулки, надев высокие сапоги и коричневый плащ с воротником из выдры, мерз и уставал до изнеможения. Но Анна Мария, даже следуя своей логике и своему характеру, не могла покидать дом в такую погоду, а будто ангел в заточении, какая-то вся легкая, печальная и улыбающаяся, глядела на мир своими светлыми «невыспавшимися» глазами и проходила, отсутствующая, мимо домашних, словно это были бездушные тени или незлобивые привидения. Большую часть дня она проводила у арфы, без конца повторяя весь свой репертуар немецких и итальянских песенок или погружаясь в бесконечные вариации и фантазии. Ее сильный, теплый, но неровный голос, в котором постоянно слышались слезы и назревающие рыдания, наполнял маленькую комнату и проникал в другие части дома. Из своего кабинета полковник слушал, как Анна Мария, аккомпанируя себе на арфе, пела:
Слушая эту песню страсти и дерзновенных чувств, фон Миттерер дрожал от бессильной ненависти к совершенно ему непонятному миру, который был причиной его безграничного семейного несчастья и позора. Он откладывал перо и закрывал уши ладонями, но ему все-таки было слышно, как снизу, словно из каких-то таинственных глубин, доносился голос жены и лились звуки арфы, похожие на журчание воды. Все это принадлежало миру, прямо противоположному тому, который полковник считал важным, святым и серьезным. Ему казалось, что эта музыка вечно преследует его и никогда не умолкнет, но, тихая и слезливая, переживет и его, и все на свете: армии и империи, порядок и право, обязанности и уважение, — и будет все так же жалобно литься, словно тонкая и бесконечная струя воды, на развалины.