— Я не в состоянии разыскать и взять под стражу тех бродяг и дурней, которые взялись творить суд и расправу в Травнике и переводить людей в турецкую веру, — сказал в заключение Сулейман-паша, — вы же не можете поднять и расспросить покойника, лежащего на турецком кладбище. Теперь уж ничего не исправишь. Лучше оставить это и заняться более полезными делами. А ваша забота мне понятна, как моя собственная. Поэтому я прикажу расследовать и разъяснить смерть доктора, чтобы всем было понятно, что тут никто не виноват. Все это, ясно изложенное и подтвержденное, вы пошлете своему начальству, так что ни у вас, ни у нас не останется никакого сомнения и ничто не вызовет никаких нареканий.
Фон Миттерер и сам понимал, что, если это и не лучшее, то, во всяком случае, единственно возможное решение. Но он все же попросил помощника визиря отдать еще кое-какие приказания и распоряжения, которые издали могли сойти как удовлетворительные и оправдательные для консульства.
Все это вместе с донесенном Ротты о его последнем свидании с Колоньей могло более или менее успокоить Вену, предоставив дело Колоньи как несчастный случай со свихнувшимся человеком, и спасти престиж консульства. Но в душе фон Миттерер был недоволен ходом событий и самим собой.
Бледный, одинокий, сидя в полутемном кабинете и размышляя обо всем этом, он чувствовал себя безоружным н беспомощным перед целой цепью разнообразнейших обстоятельств; он честно, со всей преданностью исполнял свой долг, работал сверх сил, ясно понимая, что все это напрасно и безнадежно.
На дворе стояла июльская жара, а полковник дрожал и чувствовал порой, что и сам теряет сознание и падает в бездонную пропасть.
XVII
Этот второй и более страшный мятеж совершенно не коснулся французского консульства. Наоборот, центром его под конец стало австрийское консульство с доктором Колоньей. Тем не менее и во французском консульстве проводили дни и ночи без сна. За исключением двух коротких выходов Дефоссе, никто за эти несколько дней не смел даже показаться у окна. И для Давиля этот мятеж был мучительнее первого, так как к событиям такого рода человек не привыкает, а, наоборот, с каждым разом переносит их все труднее.
Как и во время первого мятежа, Давиль думал бежать из Травника, чтобы спасти жизнь и семью. Запершись в своей комнате, он предавался тягостному раздумью, предвидя самые мрачные возможности. Но перед прислугой и служащими, да и перед женой ничем не выдавал ни своих намерений, ни своего настроения.
Но даже и это общее несчастье не могло сблизить консула с его первым помощником. По нескольку раз в день он заводил разговор с Дефоссе (укрывшись в доме, они встречались чаще прежнего). Но ни один из этих разговоров не кончался хорошо и не приносил успокоения. Помимо всех прочих забот, сомнений и разочарований, Давиль ежеминутно должен был повторять себе, что живет бок о бок с чужим человеком, от которого его наглухо отделяют понятия и привычки. Даже несомненно хорошие стороны молодого человека: храбрость, самоотверженность, присутствие духа, особенно выявившиеся при таких обстоятельствах, — не могли привлечь Давиля. Ибо и достоинства человека мы принимаем и вполне ценим, только если они проявляются в форме, отвечающей нашим понятиям и склонностям.
Давиль, как и прежде, глядел на происходящее с чувством горечи и презрения, объясняя все прирожденной озлобленностью и варварским образом жизни этого народа, и заботился единственно о том, как при таких обстоятельствах спасти и защитить интересы Франции. Дефоссе, напротив, с объективностью, поражавшей Давиля, анализировал окружающие явления, стараясь найти причину и объяснение им как в них самих, так и в породивших их обстоятельствах, не принимая в расчет, вредны или полезны, приятны или не приятны они лично ему и консульству. Эта холодная, безразличная объективность всегда смущала Давиля и вызывала в нем раздражение, тем более что он не мог одновременно не видеть в ней свидетельства превосходства молодого человека. В нынешних условиях эта объективность была ему еще неприятней, и он с трудом выносил ее.
Всякий разговор, служебный, полуслужебный или неслужебный, порождал у Дефоссе множество ассоциации, обобщений и трезвых умозаключений, а у консула — раздражение и оскорбленное молчание, которого молодое, человек даже не замечал.
Этот сын богатых родителей, разносторонне одаренный, рассуждал как миллионер и вел себя смело, своенравно и расточительно. Для консульства Давиль не извлекал из него большой пользы. Хотя по должности в обязанности Дефоссе входило начисто переписывать донесения консуле Давиль избегал поручать ему эту работу. Его всегда удерживало опасение, что молодой человек, ум которого обладал, по-видимому, особой остротой, переписывая рапорт консула, отнесется к нему критически. Сердясь на самого себя, Давиль против собственной воли каждую третью фразу мысленно отдавал на суд своему сотруднику. И потому он предпочитал в конечном счете важные донесения писать и переписывать собственноручно.