Все бежали за белою лошадью в зеленом чепраке, на которой сидела женщина в турецкой одежде, но с незакрытым лицом. Рыжие волосы, заплетенные в мелкие косички, спускались из-под оранжевого тюрбана с павлиньим пером, губы были плотно сжаты, лицо – без кровинки, рука крепко сжимала поводья, а узкие сапфирные глаза глядели прямо, будто не замечая шумной толпы. Лошадь медленно ступала, высоко подымая нога, а четыре негра впереди расчищали путь, щелкая красными бичами и крича: «Дорогу, дорогу!»
Женщина сидела неподвижно, будто истукан, даже широкий плащ, скрывавший ее плечи, густо-синий с желтыми разводами, не шевелился.
В общей суматохе меня сильно толкнули, так что я упал на свой лоток, заботясь только, чтобы самому не быть раздавленным, как мои пирожки. Когда я поднялся, потирая бока, на улице уже никого не было, и только издали раздавались крики и щелканье бича.
В находившейся неподалеку знакомой лавке я узнал, что эта дама – жена богатого греческого банкира, ссужавшего нередко султана большими суммами. Там же я спросил, где живет прекрасная гречанка и как ее зовут.
Конечно, первой моей заботой было отыскать ее дом, что удалось мне не сразу и не без труда. Это жилище было окружено со всех сторон высокою каменною стеною, из-за которой выступали ветви густых дерев, так что не было видно ни окон, ни дверей дома, расположенного внутри. Обойдя вокруг стен с одной улицы и с другой (дом стоял на углу), я мог заметить только заколоченные наглухо ворота и небольшую калитку тоже закрытую накрепко.
И с тех пор каждый раз, что я выходил в город, я попадал в эту глухую улицу, где никто не мог купить моих пирожков, но никогда не встречал греческой госпожи. Не встречал я ее и на других улицах Стамбула. Свои чувства и действия я тщательно скрывал от Жака и от Алишара, который относился ко мне с истинной дружественностью. Ходя усердно каждый день около знакомого ограждения, я заметил в одном углу карниз посреди стены, над которым свешивалась толстая дубовая ветка. Это навело меня на мысль проникнуть в замкнутый сад этим путем, что нетрудно было привести в исполнение. Встав на карниз, я ухватился за ветку и поднялся на каменную ограду, откуда спустился по стволу на траву. Сад был не так густ и велик, как казался снаружи, но около стены было темно, сыро и журчал где-то невидный ручей; в отдалении, на солнечной лужайке, уже виднелось крыло какого-то здания.
Осторожно подползя по густой траве к расписному окну жилища, я притаился, услышав звуки гитары. Окно распахнулось, и женский голос запел; слова песни были турецкими, так что я понял их смысл, хотя, признаться, его там было немного. Насколько я помню, приблизительно было в таком роде:
Когда песня смолкла, я поднялся на цыпочки и взглянул в покой, который оказался пустым. Я перелез через подоконник и очутился в комнате, поразившей меня своею обстановкой. Вдоль стен стояли высокие сундуки, покрытые коврами, высокая конторка помещалась у окна, а в углу висело несколько изображений святых, потемневших от древности, с большой зеленой лампадой перед ними. Несмотря на полдень, в доме было темно и прохладно, пахло кипарисовым деревом, ладаном – и почему-то анисом.
Я просидел не двигаясь часа три, как вдруг ковер, закрывавший дверь в соседнюю комнату, распахнулся, и я увидел гречанку; она открыла длинный ларь и начала перебирать какие-то ткани, не замечая меня, но мой невольный вздох и скрип сундука, на котором я пошевелился, привлек ее внимание. Быстро захлопнув крышку ларя, она вскочила, уронив с колен вынутые материи. Прижав руку к сердцу, женщина долго молчала, наконец произнесла: «Кто ты? зачем ты здесь? ты – вор? Пошел вон».
Я подошел к ней и хотел взять ее за руку, но гречанка, отступив, прошептала: «Не трогай меня, а то я закричу! Чего тебе нужно?»
Тогда я объяснил ей все: как я ее увидел в первый раз, не мог найти покоя, пока не достиг того, чтоб говорить с нею, видеть ее. Прищурив сапфирные глаза, зеленоватые от света лампады, дама промолчала, потом тихо спросила: «Ты – садовник, что живет у султанского кафешенка?»
– Да, это именно я, – ответил я, несколько удивленный.
– Ты очень самонадеян, юноша, как я посмотрю, – продолжала она, не то ласково, не то презрительно усмехаясь. У нее был ясный и сухой голос, более похожий на гобой, чем на звук человеческой речи. Я подумал, что она намекает на мое рабство, и рассказал ей, кто я и кто мои родители. Она подняла брови и медленно процедила: «Может быть, я тебе и верю».