Кроме того, все мы по горло нагружены, вроде носильщиков на вокзале, когда они встречают и провожают дальние поезда. Вот я, Корзинкин Виктор, стрелок-автоматчик. На мне теплая десантская куртка, через плечо шинель в скатке, на груди автомат, на загорбке вещевой мешок, в нем два диска автоматных патронов, запасное белье, полотенце, портянки, трехдневный сухой паек: черные сухари, пшенная каша, горох и картофельный суп-пюре в концентратах, махорка, сахар и противный, тошнотворный комбижир вместо масла. Поверх вещевого мешка парашют, в разных местах пристроены четыре гранаты, пистолет, маленькая саперная лопатка, фляжка с водой, ложка, кинжал-финка, сигнальный фонарик и сигнальная дудочка.
Не меньше груза и у всех других — пулеметчиков, разведчиков, связистов, санитаров…
Дополнительно к этому несем для погрузки в самолет парашютно-десантные мешки, где упаковано в разобранном виде разное оружие, взрывчатка, медикаменты, перевязочный материал и многое другое, что необходимо боевой бригаде. Свободны у нас только зубы.
Моторы нашего корабля уже воют, и весь дюралевый корпус, содрогаясь, подпевает дребезжащим металлическим звоном, который будто ножом скребет по сердцу. Капитан Сорокин пропускает нас по счету в темную утробу корабля, сам входит последним и говорит: «Есть все. Поехали». Как взрыв гранаты, хлопает дверь. Сразу становится темным-темно, невозможно разглядеть ни лиц товарищей, ни своих собственных рук.
Самолет делает разбег. Вскоре мелкая тряска на бугорках и выбоинах земли сменяется мерным, мягким качанием. Это значит, что мы поднялись в воздух. Все в животе у меня тянется книзу, — стало быть, самолет круто идет вверх.
В детстве довольно часто мне виделся такой сон: вокруг везде-везде черная жуткая пустота, и я лечу в нее, лечу так быстро, что кружится голова и ветер сильно сжимает грудь, не дает дышать. Обычно я просыпался в слезах, перебегал к бабушке и крепко-крепко прижимался к ней, зарываясь с головой в теплую, ласковую постель. Бабушка и ее постель казались несокрушимой крепостью, где никто и ничто не посмеет тронуть меня.
Сейчас мое состояние похоже на тот сон: кружится голова, сжимается грудь, все во мне рвется туда, где бабушка. Нашариваю в темноте руку Федьки Шаронова, который сидит рядом, и крепко хватаюсь за нее.
От неожиданности мой друг сильно вздрагивает, потом одной рукой ответно сжимает мою, а другой начинает гладить и ласково похлопывать меня. Все как делала бабушка, нет только милых, тихо журчащих слов: «Успокойся, глупый, успокойся. Летишь — в этом нет ничего страшного. Наоборот, это значит, что ты растешь, большеешь. Все, пока растут, летают во сне».
Мне кажется, что в корабле только двое — я и Федька. Остальные не подают никаких признаков жизни — ни голоса, ни другого шума.
Вдруг наш корабль охватывает волна серебристо-голубого сияния. Оно окружило нас облаком и льется во все окна. Похоже, что плывем в голубой лодке по голубой реке, под голубым светом луны. Впервые за время полета видим друг друга.
На лицах, как бы замороженных долгой темнотой, начинается радостное оживление. Кто-то запевает:
Петь можно: мы высоко над землей, и сквозь рев моторов никто не услышит нас. Но капитан Сорокин решительно запрещает петь. У него гневное лицо, точно совершили недопустимое кощунство.
Корабль резко, глубоко ныряет и потом взмывает вверх. Это так неожиданно, что все в испуге хватаемся одной рукой за фалу, а второй — друг за друга. У всех вырывается глубинное, нутряное: «А-ах!»
Голубое облако ныряет и взмывает вместе с нами. Раз, другой, третий. Все понятно: нас поймали лучи вражеских прожекторов, и наверняка жадно целятся зенитные пушки и пулеметы. Еще миг — и в обольстительном лунно-голубом сиянии в наш корабль пожалует новый пассажир — смерть.
Корабль то ныряет, то взмывает. Но голубая смерть не отступает от него. Вот по самолету словно брызнули горстью гороха. Тогда, отчетливо выделяясь в глуховатом шуме моторов, длинно, высоким, тревожно-призывным голосом поет сирена, и в конце корабля вспыхивает зеленый глазок. Это сигнал — приготовиться к прыжку.
— Встать! — командует Сорокин, зажигает электрический свет и открывает на обе стороны двери корабля.
Все встаем. Снова сирена. Она уже не поет, не зовет, а коротко взвизгивает три раза. Это сигнал — прыгать. Держась за фалы, продвигаемся двумя шеренгами по бортам. Сначала летят парашютно-десантные мешки, потом — мы. Шеренги быстро укорачиваются, будто их обрубают.
Прыгать переводчице нашего штаба Полине Сорокиной. Она стоит в проеме двери, полуобернувшись к своему мужу, капитану Сорокину, который следит, чтобы десантники не задерживались. Бывает, что человек схватится за дверь, встанет пробкой, и тогда его надо толкнуть.