А другой отец семейства поехал в Парголово, пропадал две недели, вернулся какой-то весь распаренный и сказал, что из сил выбился — никак не мог подходящей дачи найти. А из кармана у него зубочистка вывалилась, с надписью: «Бристоль. Варшава». И как она к нему попала, так до сих пор — вот уже восемь лет — никто додуматься не может. А в то лето так и на дачу не поехали. Некогда было — все про зубочистку разбирали, и он, и жена.
А третий отец семейства толковый был. Велено ему было найти дачу в Стрельне — ну и нашел. И так скоро, в тот же день. Вернулся веселый.
— Манечка, милая, все, как ты хотела. Дача чудесная, старинная, хозяин ее на слом приговорил, уж еле я его упросил. Такой упрямый: надо, мол, сломать, и баста. Развалится, мол, дача, до осени не достоит. Сунул ему тысячу рублей отступного, чтобы, значит, не ломал. Согласился.
Жена слушает, радуется.
— Какой, — говорит, — у меня Петя толковый! Делец!
Переехали. Живут, удивляются. Все обои, как живые, шевелятся, вечером прямо через стену луна светит. Жутко!
Прожили месяц, а на второй обвалился угол и кота придавил.
Ну, делать нечего, выругали хозяина — как смел дать себя уговорить — и съехали.
Ах, много чудесных историй связано с дачными воспоминаниями… Теперь они кажутся прекрасными легендами.
Ищут дачи наши парижане:
— Говорят, около моря есть какое-то место, что-то вроде Аршанж, не то Агранж.
— Сырость, наверное. Лучше в горы. Слыхал я тут, есть горы — не то Шанвиль, не то Банвиль… как-то так. Дешево, воздух, публики никакой, уединенно — совсем дыра. Можно отдохнуть.
— Я не хочу дыру. В дыре музыки нет, а я хочу ходить на музыку.
— Около самого Парижа есть хорошие места.
— Ну, там, наверное, много русских будет. Начнут лезть.
— Или куда-нибудь в глушь забраться, в горы.
— В горах моря нет, а в глуши скучно.
Господи, Господи, пошли Ты нам, беженцам Твоим, дачу. Чтоб была она высоко в горах на самом море, стоила бы дешево в глухой дыре с музыкой, и чтоб была она уединенная, и множество чтобы было там знакомых, и чтоб никто к нам не лез, а чтобы мы сами ко всем лезли, Господи!
Воскресенье
Душно… Душно…
Парижане за неделю точно выдышали весь воздух и на воскресенье его не хватает.
Или так кажется, потому что именно в воскресенье полагается вздохнуть свободно — тут-то и видишь, что воздуха нет.
Магазины заперты. Весь Париж отхлынул куда-то по трамваям, автобусам, по кротовым коридорам метро.
Дышать поехали.
В такси непривычные парочки. Она — в нитяных перчатках и хорошей шляпке или в хороших перчатках и скверной шляпке — в зависимости от магазина, в котором она служит. Он — в щегольском галстуке и помятом котелке, или наоборот в помятом галстуке и щегольском котелке — тоже в зависимости от магазина, где он состоит приказчиком. Оба напряженно улыбаются от удовольствия и конфуза собственным великолепием.
В трамваях более солидная публика, знающая суетность мирских наслаждений и понявшая, что истинное счастье — деньги, не расточаемые, а накопляемые и сберегаемые в банке. В трамваях лавочники с женами и детьми, пузатые старички с толстоносыми старухами.
Все едут. Уехали.
В маленькой русской церковке идет богослужение.
Седобородый священник умиленно и торжественно говорит прекрасные слова молитвы: «Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси…»
Господин с тонко-выработанным пробором — сколько лысина позволяет — благоговейно склонил голову и шепчет соседу:
— А я забыл ваш телефон. Мерси. Ваграм или Сакс?
— Онз сис, Ваграм, — истово крестясь, отвечает сосед.
Молится седобородый священник о русских митрополитах, может быть уже убитых, о Православной Церкви оскверненной, с поруганными иконами, с ослепленными ангелами…
— Интересно знать, — молитвенно закатывая глаза, шепчет дама, крашеная в рыжее, даме, крашеной в черное, — настоящие у нее серьги или нет.
— А мне вчера в концерте понравилось платье Натальи Михайловны. Я бы сделала себе точно такое, только другого цвета и другого фасона.
На паперти, щурясь от яркого желтого солнца, толпятся нищие… духом и толкуют про свои дела.
— Сговорились встретиться здесь с Николай Иванычем и вот уже полчаса жду.
— А, может быть, он внутрь прошел?
— Ну! Чего ради!
— О чем это там братья Гвоздиковы с Копошиловым говорят? И Синуп с ними…
— Кабаре открывать собираются.
— Не кабаре, а банк.
— Не банк, а столовую.
— Кооператив с танцами.
Надо дышать.
Пойдем в «Jardin des Plantes».
Душный ветер гонит сорную пыль.
Треплет праздничные юбки, завивает их о кривые ноги воскресных модниц в нитяных перчатках и пышных шляпках (и наоборот), сбивает с шага ребятишек, подшлепываемых заботливой материнской рукой. Посыпает песком мороженое и вафли у садового ларька.
Деревья качают тяжелыми тусклыми листьями, как непроявленные картинки декалькамани.
Длинное здание с решетками. Это клетки.
В одной клетке спит большая серая птица. В другой спит-дышит чья-то бурошерстая спина. Гиена, что ли.
В третьей — лев. Маленький, желтый, аккуратный, весь вылизанный с расчесанной дьяконской гривой.
Сидит в профиль и зевает, защурив глаза.