Каждый кусок вы должны пережевывать не меньше тридцати раз. Можете про себя считать:
— Раз, два, три…
— Анна Николаевна, какая вы сегодня задумчивая!
— Шесть, семь, восемь…
— Анна Николаевна! Ну, хоть улыбнитесь!
— Одиннадцать, двенадцать…
— Господа, не разговаривайте с Анной Николаевной! Ее мысли далеко-далеко!..
— Двадцать один, двадцать два, двадцать три…
— Я догадываюсь, о ком она думает.
— Двадцать девять, тридцать. Что?
— В каком курорте вы провели лето?
— После завтрака я вам отвечу. Сейчас мне думать нельзя. Раз, два, три…
Есть наука велит осторожно. Нельзя ничего соленого, горького, кислого и сладкого.
Но самая вредная пища — пресная и безвкусная, ибо она не вызывает необходимого выделения желудочного сока…
— Что же тогда есть?
— Как вам сказать… Вы можете есть соду, только, конечно, в самом небольшом количестве. Впрочем, недавно в одной клинике производились опыты кормления содой петуха. На третий день петуха затошнило, и затем наблюдалось сильное выпадение перьев.
— Господи! А вдруг я тоже перья растеряю?
— Так что нужно быть осторожным при введении в организм соды. Можете есть говядину.
— Ага!
— Три грамма, четыре драхмы за один прием.
— Это сколько же примерно будет?
— Так и будет — три грамма, четыре драхмы. Наука другого языка не знает. Вводите в себя щелочи. Лучше часто, но не больше двух золотников в каждый прием.
— А булку есть можно?
— Гм… с большой осторожностью.
— Буду осторожно… голой рукой не возьму.
— Лучше вообще избегать.
— А пить что?
— Можете вводить в организм какую-нибудь хорошо пережеванную минеральную воду. Но лучше избегать. За час до приема минеральной воды ни о чем не думайте и полтора часа после приема тоже. Это вам обеспечит хорошее пищеварение.
— Сколько же раз в день мне не думать?
— Не думать вы должны во время утренней прогулки, в продолжение часа после прогулки, за час до завтрака, в продолжение двух часов после завтрака, за два часа до обеда, в продолжение двух часов после и за два часа перед сном. Спать ложитесь не позже девяти.
— Гм… люди-то в театр ходят.
— Организм требует покоя после заката солнца, если же вы станете вводить в него какого-нибудь «Danseur'a de madame», то обмен веществ будет нарушен.
— Все-таки, знаете, обидно как-то. Все веселятся…
— Вы можете вместо этого вызвать у себя испарину, накрывшись с головой периной. Это не противопоказуется и облегчит работу почек. Самка удода, если вызвать в ней вечернюю испарину, значительно прибавляется в весе и может нести по четыре яйца в день.
— Вот черррт!
— Мы слишком отошли от природы, и природа мстит жестоко. Главное — старайтесь сохранять полное спокойствие и веселое настроение.
— Сам, дурак, сохраняй, если можешь.
— Чего-с?
— Нон, рьен. Се комса.
— Господа, что такое с Сергеем Александровичем? Такой был милый, когда уезжал, остроумный, интересный. Побывал в курорте, и узнать человека нельзя. Молчит, улыбается, свистит что-то. Идиот идиотом. Мы его звали обедать к девяти. А он говорит:
«Adieu, я потеть должен».
— Гадость какая! И это светский человек! Камер-юнкер!
— У меня вчера его жена была. Марья Николаевна. Такая милочка! Плакала. «Сережа, — говорит, — ездил для обмена веществ, вот ему и обменяли! Такую дрянь подсунули, что хоть плачь! Его, — говорит, — прежнее куда лучше было». Хочет хлопотать, чтоб ему его вещество назад вернули. Ну, да где же уж искать! При нашем беженском положении — кто за нас заступится! Говорят, нужно обратиться в голландское консульство… Ужасно все это грустно! Такая милочка…
Вдвоем
Когда приезжают новые беженцы из советской России и рассказывают о близких и знакомых, нас часто удивляет количество браков, иногда совершенно нелепых.
А я всегда думаю:
— Бедные! Как им страшно жить, что они так боятся одиночества!
Помню Петербург. Осень.
Ночь на исходе. Пустые улицы. Что-то чернеет на тротуаре — из окна видно. Словно труп. Скорченный, одна рука вытянута, видимо бежал и упал. И тени какие-то вдоль стен маячат — мотнутся к черному, к трупу, и снова расходятся. А где-то совсем близко стреляют часто-часто. Расстреливают, что ли. Они ведь это всегда на рассвете.
И тянется ночь, и нету ей конца, и все такая же.
Ждешь зари. Бродишь от окна к окну — скоро ли день, скоро ли разглядишь того, черного, скоро ли узнаешь.
Постучать бы кому-нибудь в дверь и сказать:
— Мне страшно!
Только и всего.
А может быть, и еще меньше.
Колыхнулась портьера, звякнула на столе фарфоровая статуэтка об ножку лампы.
— Кошка! Ты?
Теплая, выгибается под рукою, сует голову в широкий мягкий рукав моего платья.
— Холодно? Зверь, милый, близкий. И тебе холодно! И тебя разбудила звериная предрассветная тревога, и все ты понимаешь, и страх у тебя перед тем черным, что лежит на тротуаре, одинаковый, звериный, и тоска та же. Зверь близкий!
Вдвоем-то нам лучше?
Его я встречала в Москве.
Он был высокий, сутулый, мохрастый, бородастый — такой обычный, что и незнакомые ему кланялись, и знакомые путались — на всех похож, на всех усталых, честных и неудачных, длинного фасона и бурого цвета.
Что он делал — Бог его знает.
Что-то честное и скучное.