По разным причинам, на этом весеннем путешествии в Москву окончилось мое исследование башмачного дела, и я не довел его до того момента, когда исследование переходит в дело изменения самой жизни. Осенью мне встретился на железной дороге Цыганок. Он жаловался на плохие дела: что предприниматели прекращают дела, а кооперация слишком медленно восполняет пробел. Особенно же плохо, что дети не учатся их мастерству, и волчковое дело, верно, уйдет вместе со старыми мастерами в могилу.
Однако довольно было несколько моих слов о будущем: что волчковая работа сольется с массовым производством фабрик, что машины будут размножать волчковую строчку и рабочий будет участвовать в творчестве…
– Сознаю, – сказал Цыганок.
И перешел к радостным воспоминаниям о нашем заседании в Марьиной роще. Оказалось, что мы плохо подумали о костюме прекрасной заготовщицы, – без фасона платья невозможно создать и фасон башмака женщины будущего, и в Марьиной роще уже придумали, из какого материала надо сделать такое платье.
– Из какого же? – спросил я.
– Из серебрёного шавро, – ответил Цыганок.
– Ну, вот видите, разве можно унывать: вы – художники.
– Сознаю.
– И революционеры?
– Без всяких.
Торф*
Возле конторы стояли рабочие-торфяники, читали объявление выдаче зарплаты. Я надел очки и тоже стал разбирать бумажку.
– Стекла приставил и видит, – сказал один торфяник, – как умственно!
Очкам не удивится даже самый серый мужик. Очки были поводом выразить неприязнь к новому человеку. Это особенность русского быта: неприязнь к новому.
– А по какому делу вы тут смотрите?
Я сказал, что приехал по поручению газеты.
Не успел я выговорить эти слова, как все эти рабочие окружили меня и стали жаловаться на плохую выпечку хлеба и на разное другое.
С этого времени все стали звать меня рабкором, и от этого мне плохо не стало: в рабочей среде я сделался желанным человеком, а половинка кирпича в затылок из-за куста, как настоящему рабкору, здесь, в государственном предприятии, мне не угрожала.
Но я не только совсем корреспондент. Меня интересует и просто болото, непроходимое, невылазное. Какой-то задор берет меня пролезть в неизвестное, и пегому я называю свои записки исследованием.
Извините меня, – раз уж
Есть известная сказка о Берендеевом царстве. И ученым известно, что некогда было озеро Берендеево. Теперь же на месте Берендеева царства и озера лежит болото с богатейшей залежью торфа: четыре с половиной тысячи десятин торфа с глубиной, в среднем, на две сажени. В сторонке от болота, на его высоком берегу – железнодорожная станция Берендеево.
Сюда я приехал издали на лошадях с тем, чтобы оставить тут где-нибудь свои необходимые для болотного путешествия вещи, съездить по делам в Москву, а потом вернуться и начать свои наблюдения.
Возле станции был торговый поселок.
Я спросил, нет ли тут постоялого двора.
– Нет, – ответили мне, – у нас такого нет ничего, каждый живет сам по себе.
Я спросил о столовой, – пообедать.
– И этого нет, – ответили, – у нас харчуются всяк в своем доме.
– Что же у вас есть для других?
– Для других у нас есть только два пассажирских поезда.
После того меня повели к одному странноприимному человеку, какому-то Сергею Порфирьевичу.
Когда мы вошли в его избу, то с печки послышался жалобный голос и поднялась голова, как бы у воскресающего Лазаря, вся обвязанная погребальными платами. Это и была голова странноприимного Сергея Порфирьевича, страдающего мучительной зубной болью с флюсом.
Здесь я оставил свои вещи, отправился в Москву, переделал там тысячу дел, и, когда через неделю вернулся к торфяным разработкам, мне казалось – целая вечность прошла. Но вечность прошла, а Сергей Порфирьевич, оказывается, лежит в совершенно том же положении на горячей печке.
– Сергей Порфирьевич, – сказал я, – да вы бы, чем так мучиться и терять золотые дни, зуб-то бы выдернули.
– Пробовал два раза, – ответил мученик, – два раза обломали и не выдернули.
– Кто ломал?
– Фершал.
– Чем ломал?
– Ключом.
Я иду к фельдшеру, обслуживающему тысячу рабочих торфяной разработки Владимирского треста.
Первая комната в барачной больнице была совершенно пуста, в другой стояла единственная лавка, в третьей на табуретке сидел седой фельдшер и фильтровал болотную воду через вату из четверти Госспирта в банку из-под варенья. Воронка была огромная, какие употребляются при разливе пива из бочек в бутылки. Две или три табуретки – была вся мебель больницы.
Фельдшер был похож на колдуна, почему-то работающего йодом. Он показал мне журнал, и оказалось, что за полтора месяца торфяной разработки было смазано йодом около тысячи человек.
Мне объяснили, что причиной бедственного положения амбулатории был спор между трестом и здравотделом, во время которого больница была как бы без хозяина. Но я мало понял из этого объяснения.