Читаем Том 4 полностью

Слух о несгибаемости некоего Пескарева дошел постепенно до высшего начальства. Федор разрывал по швам все пришивавшиеся ему дела и не желал брать на себя даже самых пустяковых, по которым он получил бы свой червонец и поменял тюрьму на лагерь! О том, чтобы освободиться за недоказанностью обвинений, он и сам не помышлял. Понимал, что свободы ему не видать как своих ушей, но и на попятную идти не желал после того, что вынес за долгие месяцы тюремной тягомотины советского следствия. Это было бы нелепо. Лучше уж смерть, решил Федор, и ждал ее со дня на день. Жалел, бывало, что сразу не раскололся, сэкономив силы, нервы и здоровье. Но и следователя своего он так ухайдакал, что тот три раза брал больничные с диагнозом «резкое переутомление». Следователь тоже ведь потерял время, не сумев с ходу согнуть Федора или забить его с подручными до смерти. Вот ими обоими и заинтересовалась Москва. Укокошить Федора по-тихому уже было невозможно.

Несчастному, постаревшему лет на десять, по словам Федора, следователю пришлось вести следствие по классическому образцу – копать, копать и копать. Так докопались наконец до Козловского.

Приводят однажды Федора в кабинет к своему родному Балаеву. Балаев сидит за столом как именинник, чисто выбрит. Не подергивает левым веком, не ворочает, как бык, налитыми желчной кровью глазами. Не орет, не блажит. Не кидается пресс-папье и термосом с кофе. Приветливо улыбается Балаев. И тут почувствовал Федор, что ему хана. Так оно и было. Долго молчал Балаев. Чинил заново карандаши. Рвал старые протоколы. Сжег чьи-то показания. Положил перед собой стопку новеньких бланков протоколов допросов. Позвонил жене.

Сказал, что придет рано. Просил позвать вечерком каких-то Персидьевых и зажарить телятинки. Упрямо настаивал на том, что пусть уксус в селедку каждый наливает сам себе и что картошку молодую лучше отварить, чем поджарить. Наконец, как бы мимоходом, спросил:

– В плену, Пескарев, когда-нибудь бывали?

– Нет. Не бывал, – сказал Федор, и отлегло у него немного от сердца.

– Так, так, – говорит Балаев, берет трубку и просит привести «человека». Пока того откуда-то вели, он не обращал внимания на Федора, чем снова нагнал ему на душу тоски, – чистил ногти и наводил порядок в ящиках письменного стола.

Но вот открывается дверь, и в кабинет входит позорник Козловский, которого Федор в первый момент не узнал. Он был разжиревший, небритый, а местечковый гонор и нагловатое жлобство слетели с него в подвалах следственного изолятора в два счета. Побитый пес, лишившийся вдруг за гнусный нрав покровительства хозяина, сидел перед Федором.

– Узнаете «человека»? – спросил Балаев у Федора.

– Нет. В первый раз вижу этого «человека», – сказал Федор.

– Хорошо. Выкладывайте, Козловский, – торжественно велел Балаев, и тут Федор все, разумеется, просек, но страшно ему стало не за себя, а за комполка, который скрыл историю анекдотического пленения Федора от СМЕРШа, и за меня, не донесшего куда следует об ужасном фронтовом чепе.

Что делать? Федор принял единственно правильное решение. Он для пущего понта (притворства) завыламывался, не узнавая якобы Козловского, и протестовал. Но потом, когда Балаев, увлекшись «погоней», дал пару промахов, Федор понял, что следствие благодаря российскому распиздяйству (бесхозяйственность) не выходит ни на комполка, ни на меня, который, по словам Козловского, погиб в Берлине, понял и как бы под давлением неопровержимых улик и угрозой устройства очной ставки с бывшими плененными немцами драматически раскололся. При этом, для того чтобы поверили в его – стального, по слухам, человека – отчаяние, он драл себя за уши, хотел выпить залпом пузырек чернил и рыдал как ребенок. Балаев же торжествовал.

Федору вломили (дали) после нехитрого и быстрого следствия двадцать пять лет, а Козловскому – пятнадцать.

Вот так, дорогие. Теперь – ближе к делу. Собрала меня моя Вера как следует, запудрил я мозги близким знакомым и своим детям, что еду на дальнюю рыбалку к сибирской речке, взял билет на самолет и не успел очухаться, как в тот же день паршивый старый «ЗИС» перетряс мои кости на колдоебистой дороге.

Перейти на страницу:

Все книги серии Ю.Алешковский. Собрание сочинений в шести томах

Том 3
Том 3

Мне жаль, что нынешний Юз-прозаик, даже – представьте себе, романист – романист, поставим так ударение, – как-то заслонил его раннюю лирику, его старые песни. Р' тех первых песнях – я РёС… РІСЃРµ-таки больше всего люблю, может быть, потому, что иные из РЅРёС… рождались у меня на глазах, – что он делал в тех песнях? Он в РЅРёС… послал весь этот наш советский порядок на то самое. Но сделал это не как хулиган, а как РїРѕСЌС', у которого песни стали фольклором и потеряли автора. Р' позапрошлом веке было такое – «Среди долины ровныя…», «Не слышно шуму городского…», «Степь да степь кругом…». Тогда – «Степь да степь…», в наше время – «Товарищ Сталин, РІС‹ большой ученый». Новое время – новые песни. Пошли приписывать Высоцкому или Галичу, а то РєРѕРјСѓ-то еще, но ведь это до Высоцкого и Галича, в 50-Рµ еще РіРѕРґС‹. Он в этом вдруг тогда зазвучавшем Р·вуке неслыханно СЃРІРѕР±одного творчества – дописьменного, как назвал его Битов, – был тогда первый (или один из самых первых).В«Р

Юз Алешковский

Классическая проза

Похожие книги