Почти сутки он не спал и не присаживался. С Путиловского — в Смольный, оттуда — на фронт, в мокрую, снежную, жуткую темноту, где угрожающе окликали сторожевые. Только теперь можно было передохнуть. Весь мокрый, в липнущем белье, засунув руки в рукава, Бистрем мужественно боролся со сном. Голоса слышались, будто за мягкой стеной, — содрогаясь, с испугом он разлипал веки: ни на секунду нельзя понадеяться, что настроение у бойцов до конца прочно; здесь были разные люди. Ему не нравился услужливый Ермолай Тузов, — прищуренный, с бороденкой, — слишком ласков. Бистрем настораживался каждый раз, когда в обрывки разговоров ввертывался медовый голос Ермолая, — нет-нет, да и поглядывал быстро, сквозь щелки, спит ли комиссар.
Застуженный, хрипучий голос:
— Промерз, где только душа, ребята, пустите к огоньку, Христа ради.
Ермолай — скороговоркой:
— Нынче, миленок, Бога поминать не велено.
— Как же говорить-то?
— «Батрак-бедняк»… Его поминай.
Огромный, как туча, человечище пропихивается к костру, валится на колени едва не в самый огонь:
— А ты все вертишься, Ермолай, как вор на ярмарке.
— Я, как все, — от своей свободы верчусь: нынче ни царя, ни Бога…
Еще чей-то тревожный голос:
— Василия Мокроусова нет здесь?
Угрюмый безусый красноармеец, накинувший на голову шинель, на корточках у огня, ответил:
— Не ищи.
Сзади:
— Ой, что ты?
Мокрый человечище:
— Застрелили насмерть Мокроусова.
Бистрем таращится. Сон мягкой пустотой бросается на него, опрокидывает в ничто, — голова кивает, валится на грудь, очки сползают, губы вытягиваются.
Ермолай — кому-то:
— Ну да, я — лужский… Чего? Да будет тебе — кулак, кулак… Не такие кулаки-то… У кулаков дома железом крыты.
Молодой красноармеец, под накинутой шинелью:
— А у тебя чем крыто?
Огромный человечище, — борода его распушилась от огня:
— За войну-то Ермолай раз пять, чай, слетал домой, по хозяйству. Знаем мы, чем его изба крыта… Железа-то у него припасено, — замирения только не дождется… (Ермолай на это только: «Ах, ах!») Вместе, чай, в царской армии служили — я рядовой, он — вестовой. Человек известный.
— Ну, еще что? — со злобой спросил Ермолай.
— Я как был бос, так и ныне бос… А ты, гляди, живалый, — красная звезда!..
Молодой красноармеец усмехнулся худощавым лицом. Ермолай царапнул зрачком огромного человечища, но обернул все в шутку:
— Эх, ты, чудо морское, то-то говорлив… (И уже — не тому, с кем спорил, а — к стоящим в отблесках пламени у дверей сарая, — видимо, продолжая какой-то начатый разговор.) Значит — при пожарном депо этот козел и живет. В Луге все его знают, — ходит, как человек, по дворам: такой умный козел… До революции ходил на станцию — встречал дачников… Прелесть!.. Так что ж они: взяли козла и вымазали всего красным фуксином.
Чье-то улыбающееся широкое лицо — в отблесках пламени:
— Кто же вымазал?
— Ну, кто… (вполголоса) коммунисты…
— Козла-то зачем?
— Для агитации…
Несколько человек разинули рты и — крепко, дружно — ха-ха-ха!.. Ермолай удовлетворенно щурился. Бистрем беспомощно пытается взмахнуть плавниками, подняться из мягкой черной пропасти, но сон снова оттягивает его губы… Молодой красноармеец (под шинелью) — с угрозой:
— Ермолай!..
— Чего? — Ермолай весь тут…
— Дошутишься ты до Чеки…
— Отчего? Я при комиссаре говорю…
Тогда все головы повернулись к Бистрему. Он посапывал. Ермолай, приободряясь:
— У меня такая же звезда на лбу… Нет, браток, ошибся. Ты еще молодой… Я с винтовкой пять тысяч верст исходил… А ты где был, когда мы Николашку свергали? Гусей пас?… То-то. Поверите — нет, братки, вот этой рукой главнокомандующего Духонина, самого кровопийцу народного, выволок из вагона — терзать… А ты — в Чеку… Тогда всю народную армию волоки в Чеку… Мы за Советы кровь проливали… (С неожиданной яростью хватил себя кулаком по коленке.) И сейчас не пятимся…
— Верно, верно. Правильно, — негромко зашумели голоса.
Молодой, сбросив с головы шинель:
— За какие за Советы?… Без коммунистов, что ли?
Большой человечище с высохшей бородой, видимо, не поспевая мыслью за спором, повертывался то к Ермолаю, то к молодому. Из толпы просунулось припухловатое лицо в кудрявом пуху на смешливых щеках:
— Ермолай-та, — он за такой совет, куда его с кумовьями председателем выберут.
И опять и уже громче, дружнее стоящие у огня: ха! ха! ха! Бистрем от этого грохота: «ха, ха!» — вздернул головой, проснулся, испуганно оглядываясь. Ермолай к нему:
— Товарищ комиссар, носочки просохли, можно обуться…
Сотрясая сарай, ударило тяжелое орудие. Сидевшие у огня вскочили. Сейчас же второй удар будто придавил крышу. На лицах — выжидание, напряжение, рты открыты, — рука сжимает ружье. Совсем близко хлестнул винтовочный выстрел. Еще и еще, торопясь, сдваиваясь, прокатилось громовой трещоткой. Молодой красноармеец (одна рука — в рукаве шинели) шепотом: «Наши!..» Снова — удары шестидюймовок с путиловского бронепоезда у Средней Рогатки. И ночь, тьма закипела, застучала, задыхаясь железными звуками от моря до Ям-Ижоры.