Внезапно они оказались перед старинным замком времен Лиги,[23]
мрачным, с двумя внушительными башнями по бокам его кирпичные стены, потемневшие от заводской копоти, утратили прежний цвет.— Вот и заводское управление, — объявил Рудик и, повернувшись к брату, спросил:-Ты тоже зайдешь?
— А то как же! Я не прочь повидать хозяина, пусть он убедится, что все его мрачные пророчества не сбылись и дела мои идут шикарно!
Он щеголял своей бархатной курткой, желтыми башмаками и дорожной сумкой на ремне. Рудик ничего не сказал, но видно было, что ему не по себе.
Они вошли в низкий сводчатый проход и очутились в старинном здании. Тут была целая анфилада небольших, плохо освещенных, неправильной формы комнат, и в каждой, не поднимая головы, что-то строчили конторщики. В последней комнате за письменным столом у высокого окна сидел суровый и холодный на вид человек.
— А, это вы, папаша Рудик!
— Я самый, господин директор. Осмелюсь представить вам нового ученика и поблагодарить…
— Вот он каков, этот маленький кудесник! Здравствуй, голубчик! Так, значит, у тебя призвание к механике? Ну что ж, превосходно. — Он внимательнее посмотрел на мальчика и сказал: — Послушайте, Рудик, а ведь он выглядит не очень-то крепким. Он ничем не болен?
— Нет, господин директор. Напротив, меня уверили, что он обладает недюжинной силой.
— Вот именно, недюжинной! — подхватил Лабассендр, делая шаг вперед.
Заметив удивленный взгляд директора, он счел нужным напомнить, что шесть лет назад покинул завод, стал петь в Нантском театре, а оттуда переехал в Париж и теперь поет в Опере.
— Я вас хорошо помню, — равнодушно сказал директор и поднялся, словно желая оборвать разговор. — Возьмите под свою опеку этого ученика, папаша Рудик, и постарайтесь, чтобы из него вышел хороший работник. Полагаюсь на вас.
Раздраженный тем, что задуманный эффект не удался, певец вышел от директора весьма сконфуженный. Рудик ненадолго задержался в кабинете и негромко обменялся несколькими словами со своим начальником. После этого все трое покинули старинное здание, причем каждый был чем-то огорчен. Джек все пытался понять, что скрывается под фразой: «Он не очень-то крепок», — которую все произносили при взгляде на него; Лабассендр никак не мог забыть пережитое унижение; мастер, казалось, тоже был чем-то озабочен.
Когда они вышли, Лабассендр спросил у брата:
— Он тебе что-то обидное сказал? Кажется, он стал еще злее, чем прежде.
Рудик только печально покачал головой.
— Да нет! Мы говорили о Шарло, сыне нашей бедной сестры. Малый очень огорчает нас.
— Нантец огорчает вас? — удивился певец. — А что такое?
— Дело в том, что после смерти матери он стал просто лоботрясом: играет в карты, пьет, влезает в долги. А ведь он неплохо зарабатывает в чертежной мастерской. Второго такого чертежника в Эндре не сыщешь. Да что толку? Все в карты просаживает. Видать, эта страсть сильнее его! Кто только в это дело ни вмешивался: и директор, и я сам, и жена моя — ничего не выходит. Он слезу пускает, раскаивается, клянется, что больше не будет, но вот получка — и все побоку! Уезжает в Нант, и снова за карты! Я уж не раз покрывал его проигрыши. Но теперь довольно, больше не стану. Сам знаешь, у меня семья, да и Зинаида выросла, надо о ней позаботиться. Бедная девочка! Подумать только, я собирался ее выдать за двоюродного братца, за этого прощелыгу! То — то она была бы с ним счастлива! Кстати, она сама не пожелала: хоть он и хорош собой, да и сердцеед, каких мало. Эх, видать, у женщин больше здравого смысла, чем у нашего брата!.. Так-то вот. Теперь мы надумали выпроводить его отсюда, чтобы отвести от плохой компании. И директор как раз — говорил мне, что подыскал ему местечко в Гериньи, в Ньевре. Не знаю только, согласится ли Нантец туда поехать. У него тут, видно, какая-то зазноба завелась, она-то его и держит. Послушай, меньшой, надо бы тебе с ним вечерком потолковать. Может, он тебя послушает.
— Ладно, я за него возьмусь, не бойся! — сказал Лабассендр с важностью.
Они спускались по окованным железом заводским переходам. Рабочий день кончился, и переходы были запружены толпой людей разного возраста и профессий: блузы и куртки рабочих пестрели вперемежку с сюртуками чертежников и мундирами надсмотрщиков.
Джека поразило, как чинно выходят люди с заводского двора. Он невольно сравнил эту толпу, с шумной толпой, какая заполоняет тротуары Парижа, когда рабочие расходятся из мастерских. Там они скорее напоминают школьников, разбегающихся после уроков. А здесь сказывались порядок и дисциплина, словно на борту военного корабля.
Клубы горячего пара плавали над головами люден — клубы, которые ветер с моря еще не успел рассеять, и они, точно тяжелое облако, висели в неподвижном небе погожего июльского вечера. Из затихших цехов выходил запах кузни. Пар со свистом полз по канавкам, у людей со лба градом катился пот, а пыхтение, которое еще недавно удивило Джека, прекратилось, и теперь вновь слышалось дыхание двух тысяч рабочих, смертельно уставших от непосильного труда.
Многие в толпе сразу же узнали Лабассендра.