— Сдается мне, — начала Лиза, — если уж у тебя есть мать, которая печется о тебе денно и нощно, холит тебя и лелеет, так не грех бы, кажется, постараться угодить ей и быть послушной. И коль тебя взяли в почтенный пасторский дом и воспитывают, как благородную, то надо бы хоть какую ни на есть пользу приносить, а не все только бездельничать да мечтать. Хотела бы я знать, что сталось бы с нею, ежели бы пастор не взял к себе в дом эту маленькую нищенку. Небось, шаталась бы по дорогам с этими циркачами да и померла бы где-нибудь под забором, как последняя побродяжка.
Тут во дворе усадьбы появился далекарлиец, тот самый, что и в воскресенье бродит со своим мешком по дорогам. Он тихо вошел в открытую дверь кухни и поклонился, хотя никто не ответил ему на приветствие. Хозяйка и служанка обернулись, но, увидев, кто пришел, как ни в чем не бывало продолжали беседу.
— Может, оно и к лучшему, что девушка померла, — сказала пасторша.
— Вот что я вам скажу, хозяйка, — подхватила служанка, — сдается мне, что пастор и сам понимает это, а если нет, то в скорости непременно поймет. В доме наконец настанет покой, и пастор этому только рад будет!
— Да уж наверняка поймет, — сказала пасторша. — Ведь мне то и дело приходилось препираться с ним из-за нее. На ее одежду такая пропасть денег уходила, что уму непостижимо. А он все боялся, как бы ее не обделили, так что иной раз ей перепадало даже больше, чем собственным детям. Она ведь старше всех была, и на нее материи много надо было.
— Теперь, небось, вы, хозяйка, ее платье Грете отдадите?
— Да, либо Грете отдам, либо себе оставлю.
— Не больно-то много от нее, бедняжки, осталось.
— Никто и не ждал от нее наследства, — сказала пасторша. — Хватило бы и того, чтобы она по себе добрую память оставила.
Именно такие речи и ведутся, когда у человека совесть нечиста и ему хочется оправдать себя. Приемная мать Ингрид наверняка говорила не то, что думает.
Далекарлиец повел себя точно так же, как он обычно поступал, приходя в усадьбу торговать. Постояв немного и оглядевшись в кухне, он очень бережно поставил мешок на стол и принялся расстегивать ремни. Затем оглядевшись еще раз, чтобы окончательно убедиться, что ему не грозит опасность со стороны кошки или собаки, он выпрямился и стал открывать верх мешка, завязанный многочисленными веревочными узлами.
— Нечего тебе мешок развязывать, — сказала Лиза. — Нешто не знаешь, что мы в воскресный день куплей-продажей не занимаемся? — Больше она не обращала на него внимания, хотя дурачок продолжал расстегивать ремни. Она вновь обратилась к хозяйке, чтобы продолжить разговор. Нельзя было упускать столь удобного случая заслужить ее благоволение.
— Я вот думаю, не обижала ли она малышей? Я частенько слышала, как они плачут в детской.
— Как она к их матери относилась, так и к ним, — сказала пасторша. — А теперь они, ясное дело, плачут, горюют, что она умерла.
— Бедные несмышленыши, сами не знают, об чем горюют, — ответила служанка. — Вот помяните мое слово, хозяйка, и месяца не пройдет, как никто в доме по ней больше тужить не станет.
Тут они обе повернули головы от очага и посмотрели на стол, где далекарлиец открывал свой огромный мешок. Им послышалось нечто необычное — не то вздох, не то всхлипывание. Далекарлиец наконец-то открыл мешок, и перед ними предстала лишь нынче утром похороненная приемная дочь, точно такая, какой они положили ее в гроб.
Впрочем, она была теперь не совсем такая. Если можно так выразиться, она была куда мертвее, чем утром, когда ее хоронили. Тогда лицо у нее было почти такое же белое, как при жизни, а теперь оно было серое, точно у призрака, с иссиня-черными губами и жутко ввалившимися глазами. Она ничего не говорила, но глубокая скорбь читалась в ее лице, а букетик цветов, полученный от приемной матери, она протянула ей с выражением жалобного укора.
Это было зрелище, которого никто из людей не смог бы вынести. Приемная мать тут же свалилась в обмороке, а служанка сперва остолбенела на месте, переводя взгляд с дочери на мать, а затем, закрыв лицо руками, убежала в кладовку и заперлась там.
— Нет, нет, — сказала она, — не ко мне она явилась, и ни к чему мне там быть.
Но Ингрид обернулась к далекарлийцу.
— Завяжи меня в мешок и унеси отсюда! Слышишь! Слышишь? Унеси меня отсюда! Унеси туда, откуда принес!
В эту минуту далекарлиец выглянул за дверь. Он увидел, как по аллее движется к дому целая вереница повозок. Ну нет, тут он нипочем не останется! Это ему не с руки.
Ингрид снова свернулась калачиком на дне мешка Она больше ни о чем не просила, а только плакала. Ремни снова были затянуты, ее подняли на спину и понесли.
Гости, прибывшие на поминальный обед, чуть не лопнули от смеха, глядя, как спешил прочь отсюда Козел, кланяясь при этом каждой лошадиной морде.
Глава пятая