Он поднял голову. Перед офицером стоял немецкий солдат, подавая ему печатный листок бумаги. Это была листовка, та самая листовка, которую он так тщательно спрятал под досками пола, собираясь потом сжечь. Хмелянчука затрясло. Он позабыл, совсем позабыл об этой бумажке.
— Я…
Офицер грубо прервал его.
— Ты Хмелянчук?
— Я.
— Твоя изба?
— Моя. Я хотел…
— Молчать! — неумолимо и сухо сказал офицер и толкнул его к стоящим в стороне Павлу и Кальчуку.
Смертный холод охватил его тело. Оледенели руки, ноги. Хмелянчук хотел оправдаться, объяснить, но губы одеревенели, как чужие, язык не слушался. Он мертвыми глазами уставился на офицера.
— Ох!.. — вырвался вдруг стон из груди стоящего рядом Кальчука. Из ольховых зарослей вели Соню. Рукав ее сорочки был оборван, по лицу тонкой струйкой сочилась кровь. Майский ветерок развевал темные волосы на ее высоко поднятой голове. Ее поставили рядом с отцом.
Солдаты стягивались от изб к площади, рапортовали что-то офицеру. И вдруг Хмелянчук увидел веревки. Солдаты разматывали их кольца, и он смотрел на эти веревки как завороженный, и глаза всей толпы так же неподвижно уставились на петли в руках солдат. Только Соня Кальчук словно не замечала их. Она глядела на озеро, на искрящуюся золотом мелкую волну, разбивающуюся о прибрежную гальку. Тонкая струйка крови сочилась из ее виска и стекала по щеке, но нежно очерченные девичьи губы улыбались загадочной, далекой улыбкой.
— Вперед!
Хмелянчук почувствовал, что его толкнули, и безвольно, как неживой, двинулся за другими. Что с ним происходит, ом все еще не понимал. Жена вдруг с отчаянным криком ухватилась за его рукав.
— Федя!..
Солдат ударил ее прикладом в грудь. Она пошатнулась и, сразу затихнув, с остановившимися глазами, побрела вслед за мужем. Платок сползал с ее головы.
Да, это была липа, что стоит у церкви. Веселая молодая листва покрывала ее шелестящим шатром, толстые ветви опускались почти до земли. Хмелянчук рассмотрел золотистые чешуйки у основания листьев.
Офицер скомандовал, к Хмелянчуку подошел солдат с петлей в руках. И тут вдруг чары, сковавшие его члены, рассеялись. Рванувшись из рук солдата, он так стремительно кинулся к офицеру, что тот отскочил и схватился за револьвер. Но Хмелянчук упал на колени, пытаясь обнять ноги в лакированных сапогах.
— Это я! я! это я послал письмо… Меня большевики… Я с немцами!..
Лакированный сапог ткнул его прямо в лицо.
— Взять его! Живо!
Три солдата бросились на Хмелянчука и, выкручивая ему руки за спину, накинули на шею петлю. Четвертый солдат уже сидел верхом на толстом суку липы, ожидая, чтобы ему бросили конец веревки.
— Спасите! Это же я, я писал! — нечеловеческим голосом выл Хмелянчук. Офицер махнул рукой, конец веревки полетел вверх, солдат подтянул его через сук, и тело Хмелянчука тяжело закачалось над самой землей, едва не касаясь ее ногами.
Соня Кальчук, когда ей накидывали петлю на шею, крепко сжала руку отца, отбросила назад растрепавшиеся темные волосы и звонко, ясно сказала:
— Верьте в победу! Наши идут на Украину! Бейте фашистов! Да здравствует Сталин!
Четыре тела качались на ветвях липы. Толпа помертвела. Никто не вздрогнул, не оглянулся, хотя там, у дороги, уже запрыгали по тростниковым кровлям быстрые красные огоньки и к небу поднялись черные клубы дыма от поджигаемых с четырех углов изб.
Колыхалось, ходило волнами озеро. Сквозь завесу черного дыма видно было сверкающую искрами, золотую дорогу, проложенную по нему солнцем. Широко открытые глаза мертвой Сони смотрели прямо на эту золотую радостную дорогу, и дальше, дальше, на другой берег, кудрявый, зеленый, пенящийся молодой, неповторимой в году майской зеленью.
Глава VII
Солнце пекло, но в лугах стояли буйные, еще свежие травы, и овцы бродили сытые, довольные, пощипывая сочные травинки или невзрачные, но, видимо, особо ароматные цветы и листья. Днем Тянь-Шань казался расплывчатой лиловой тенью на небе. Утром и вечером он переливался жаркими красками, как пылающий уголь.
Три недели Ядвига пробыла на горных пастбищах. Эти три недели промелькнули, как сон. Они полны были зелени и беспредельной голубизны, они растаяли в просторе, слились с ним так, как сливались воедино небо и земля, теряя свои границы.
В совхозе Ядвигу встретили новостью.
— Есть новенькая, — сказала госпожа Роек.
— Новенькая? Кто такая?
— Полковница! Может, помнишь, была с нами на пристани, а потом в теплушке, такая в черной шали.
— Полковница! Да не может быть! Что она тут делает?
— Так сразу и делает? Вот уже три дня присматривает себе работу. Нелегко выбирать, шутка сказать — полковница! А живет в комнате, что, помнишь, весной перестроили из чулана.
— Ведь ее должны были дать Матрене?
— Ну да, а Матрена согласилась остаться в общежитии, потому что та стала скандалить, что не может жить в казармах. Вот ей и дали комнату, полковнице.
— Интересно, как она тут очутилась?
— Говорит, ее там травили. Так она, мол, и без них обойдется. Уж как-нибудь, говорит, на себя заработаю.
— Что ж, посмотрим.