Читаем Том 4. Плачужная канава полностью

А разве он может спать? Выждав, пока Акумовна угомонилась, и прикрыв самовар, Маракулин взял подушку и, положив подушку на подоконник, как делают Бурковские жильцы, летующие лето в Петербурге, прилег на нее и, держась руками за подоконник, перевесился на волю. Нет, он не заснет, он во всю ночь не заснет: суббота кончилась, настало воскресенье!

Было пусто на дворе, ни одного человека, и ни одного человека в окнах, только он один. И вдруг он увидел на мусоре и кирпичах вдоль шкапчиков-ларьков от помойки и мусорной ямы к каретному сараю все зеленые березки, – весь Бурков двор уставлен был березками и зеленые такие, – зеленые листики, и почувствовал он как медленно, подступает, накатывается та самая прежняя необыкновенная его потерянная радость: ключом выбивала откуда-то из-под сердца эта его необыкновенная радость горячая, и росла, наполняя сердце и, горячая, заполняла грудь. Уж ничего не видел он, только видел он березки, и вдоль березок, сама, как березка, та Вера – Верушка – Верочка и слипались ее руки с листьями, от листка к листку пробиралась она к сараю, будто по воздуху, и словно земля проваливалась по следу ее. И вот перепорхнуло сердце, переполнилось, вытянуло его всего, вытянулся он весь, протянул руки – и, не удержавшись, с подушкой полетел с подоконника вниз…

И услышал Маракулин, как кто-то, точно в трубочку из глубокого колодца, сказал со дна колодца:

– Времена созрели, исполнилась чаша греха, наказание близко. Вот как у нас, лежи! Одним стало меньше, больше не встанешь. Болотная голова.

Маракулин лежал с разбитым черепом в луже крови на камнях на Бурковом дворе.

Пятая язва*

Повесть1

Глава первая

Людской путь

В Студенце2 можно жить всякому, смотря по карману.

В Студенце Бобров не новичок: двадцать лет без малого служит Бобров следователем. Двадцать лет – не год, за такой срок к чему не привыкнешь, а, между тем, из всех жителей студенецких едва ли найдется еще кто, ну самый последний, ну, какой-нибудь Пашка-Папан – из бывших пажей босяк местный3, о ком бы говорилось с таким раздражением, – о следователе Боброве всякий раз так говорилось, словно впервые он на зуб попался.

Александр Ильич Антонов, студенецкий исправник4, на что уж, кажется, крут, а ничего.

– Барин ничего, только коготком бьется! – говорит про своего барина Филипп кучер.

А старик городовой Лукьянов столь же благодушно и не без достоинства шевелит своею щетиною:

– Я устоял, потому что под Шипкою был5.

Исправник бьет ладонью по шее – такой прием – и виновный от неожиданности тут прямо носом и тыкался, или, выставив костяшки среднего пальца, хватит тебя под подбородок, что уж вернее и самого лагутинского кулака, а становой6 Лагутин – крепкорук, если в сердцах, так тарарахнет, через стенку пролетишь.

Следователь Бобров за всю свою службу пальцем никого не тронул, ну хоть бы так вид сделал – погрозил кому, и даже таких пустяков не слышно: у следователя, когда он допрашивает, руки всегда на столе, – пальцы сухие, долгие, как пристыли.

Тоже и пить – пьяным Боброва никто не видал.

А в Студенце кто не пьет! Полицейский доктор Торопцов Иван Никанорыч, человек еще и совсем не старый, а за веселые деньки ноги у него, как тумбы, не сгибаются. Петруша Грохотов – Райская птица, ветеринар, ну этому что триста, то и три рубля, все одно, самый главный заводило, да и благодетель его, провизор Адольф Францевич Глейхер, – Петруша, угождая, величает немца светилом учености, – пьет аптекарь собственного изготовления7, составленную из отравного зелья да из микстур горьких, какую-то такую крепость, пойло, что уж без всяких шуток чтит себя первым мудрецом и химиком – кругосветным Менделеевым. Александр Ильич, исправник, тоже не дурак выпить, правда, с приобретением у Жердева Чертовых садов клятвенное обещание исправничихе дал, Марье Северьяновне, ничего и ни под каким видом в рот хмельного не брать и, пока что, с самого Воздвиженья8 стойко обет несет. А кладбищенский поп Спасовходский – Сокрушенный, впав во искушение от пьянственного беса, до того допился, что голос у него однажды остановился, и три недели молчал поп, не могши ни слова сказать, ни распорядиться, а заговорил вдруг, когда попадья, испробовав все средства к оголошению батюшки, решилась на крайнюю меру и последнюю: вынула матушка из шифоньерки двадцатипятирублевую бумажку, зажгла свечку и на глазах у попа стала жечь бумажку, – поп и заговорил. Да чего там, все попивают; и дома, и в гостях, и в клубе первое удовольствие выпить – пьют до широкого света.

И пить будто не выпивает, пьяного за делом Боброва не видали, на службе трезв, и слов таких неподходящих никто от него и никогда не слышал.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже