Страховое общество людьми вообще отличалось, как в московском, так и в петербургском отделении.
Народ подбирался не какой-нибудь: редко кто в свое время в тюрьме не сиживал, а кто и в ссылке пожил, да и на всяких политических банкетах принимали участие и толклись в девятьсот пятом году на митингах, да и после, если что надобилось, подписать протест какой, ну, против «кровавого навета» что ли, подпишут, долгом почтут не отказаться.
Сообща выписывали журналы и всякую статью добросовестно прочитывали, да и по беллетристике новинки не обходили, о которых шумела столичная критика, абонировались на концерты, ходили в театр, предпочитая премьеры, где можно было посмотреть весь знаменитый Петербург.
Нечего и говорить о грешках там каких в делах служебных, – такого ни за кем не водилось. Да и подумать грешно, чтобы завелось когда.
И в черствости тоже не обвинишь: все, что можно сделать, все сделают, из петли тебя вытащут.
Взять хоть того же Баланцева, ведь, он уж было на все рукой махнул, а вот, видите, вытянул же его Антон Петрович на свет Божий.
Да и Тимофеева –
С Тимофеевым обошлись по-товарищески и про это всем известно:
Тимофеев служил у черта на куличках, выхлопотали ему место в Петербурге и с большим повышением, – у Бойцова на заводе сколько лет сидел он и не в помощниках, а в каких-то подпомощниках бухгалтера, а тут занял сразу место бухгалтера.
Тимофеев не может пожаловаться.
И все теперешние его жалобы и эта телеграмма –
– Ну нельзя же так распускаться, малодушествовать, надо же себя в руки взять!
– И разве у каждого нет своего такого, отчего бы кричать только и остается, да не кричим же!
«Дочь очень плоха, помогите, поддержите, доложите правлению».
Телеграмма преследовала Баланцева.
Шли всякие дела по службе, а эта телеграмма и совсем неделовая из головы не выходила.
Нет-нет, отрываясь от дела, подымал Баланцев глаза и смотрел на столик, –
на столике лежала телеграмма, развернутая, помятая и такая недельная.
– Ну, что такое «доложите правлению»?
– И как же так можно писать, разве на смех?
– И что скажешь в защиту?
– Ссылаться на домашние обстоятельства, на дочь – «дочь очень плоха!» – смешно.
– Ведь ему же дан был отпуск, срок кончился; попросил еще, продлили, – и вот уже все сроки пропущены.
– Да, по-видимому, он и вовсе не собирался являться на службу!
– Как же это так?
– Так поступать!
– Страховое общество не благотворительное учреждение, не богадельня, и таких держать не станут.
– Возможно, что постановление уже состоялось.
– Как же докладывать?
– Нельзя же и инспекцию в дураки ставить!
Баланцев послал Константина за справкой:
– нет ли чего о Тимофееве?
Ранний морозный вечер ало пушил на воле грустными густыми дымами.
За Гостиным97
солнце закатывалось –Голубой трамвайный огонек днем, как искорка, а теперь ярко-голубой, резко разрывался.
Зажгли зеленые и голубые лампы.
Баланцев не вытерпел, взял со столика телеграмму, бережно сложил ее и спрятал себе в карман –
Скоро уж домой.
А вот и справка.
Константин, вытаращенный весь, по-фронтовому подал Баланцеву выписку:
правление не признало возможным удовлетворить ходатайство о продлении отпуска без жалования и постановило считать уволенным со службы.
– Господа, – поднялся Баланцев, – Тимофеева уволили.
Никто ничего не ответил.
Скоро уж домой –
на душе обед, тепло домашнее и слава Богу.
Алый морозный вечер посинел.
Грустные белые дымы сгущались в ночь.
Морозило.
Мороз не дремал: не оставил он ни проволоки, ни гвоздика, ни одного карнизного выступа, все верхи и верхушки запушил хрупкими пушинками, сам воздух закалил летучей лютью и основательно уселся на городовом, – на его усах и белой палочке, на автомобилях и на извозчиках –
Или все прохожие носа не показывали, а сидели по домам, в поморозье у керосиновых печек?
или и не сидели нигде, а в скороходов обернулись?
подгонял, лютью подстегивал мороз, уж не шли, а бежали по Невскому и кто как – наперегонки.
Забежал Баланцев к Филиппову баранков к чаю купить, вдохнул в себя теплый хлебный дух. И с теплыми баранками скорее назад в лють рысцой мимо Аничковых коней, мимо Екатерины98
до Публичной Библиотеки, там на Садовой вскочил в трамвай и покатил домой на Монетную.А мороз за ним –
Мороз и там давал себя знать.
Неповоротливо от шуб и муфт, а теплее нисколько не становилось.
Стекла нарезаны были цветами – густые хвощи да елочки с крестиками стыли белые и вдруг загорались жемчугом:
то как в венчальном венце алым –
то как на темных иконах восковым – в тоска̀х.
Или на эти-то волшебные цветы и загляделась –
Баланцев стоял, за ремень держался, а как опросталось место, присел и сразу увидел:
против него с бабушкой сидела девочка.
Бабушка в стеганой кофте ноздрятая, Бог ее знает?
А у внучки – руки длинные, красные, гусиные без варежек, а пальтецо, ветром подбитое, синее, и черная плюшевая ушанка, а из-под ленточек две прядки и такие, напоказ всему лютому морозу.
Бабушка нет-нет да и запахнет ей пальтецо, чтобы не простудилась:
– несмышленная, сама-то не понимает!
Бабушка сидит на кончике бочком, Бог ее знает.
А внучка прямо и свободно и все-то глазеет –