Тимофеев, тогда еще совсем юный, верил в силу достигнутой человечеством культуры и не сомневался, что делание житейского дела – мировое человеческое хозяйство – укрепляет мир и ведет мир к благу, а человека к совершенствованию и очеловечению.
Ему казалось тогда неправильным не самое дело, а строй делания, путь дела, и из неправильности пути выводил он и беспокойство и тревогу дельцов – людей, которые хозяйничали на земле и застраивали землю.
Люди, если бы избрали себе иной путь жизни, достигли бы гораздо большего и в смысле удобства жизни и в смысле покоя:
устранился бы целый ряд житейских несчастий, неизменно сопутствующих принятому и несомненному для отца строю и укладу хозяйственной жизни –
изнурительный труд, проголодь и болезни одних, и излишества и опять болезни других.
Если бы отец его отдал рабочим фабрики, то дело пошло бы совсем по-другому:
рабочие, пользуясь прибылями, какие с излишком идут в один карман отцу, устроили бы свой обиход удобнее и жизнь свою сноснее.
Если бы отец точно так же разделил и свои доходы от земли между теми крестьянами, которые работали на его земле, то всем бы жилось куда лучше.
И прежде всего всегда озабоченный отец не беспокоился бы так.
Стало быть, всю неправду отцовской жизни видел тогда Тимофеев не в неправде самого дела, а в способе ведения этого дела.
И распространял свой суд с отцовского дела на всю деловую Россию, а по России и на весь деловой мир.
Тимофеев был убежден тогда:
совершись так по его суду, и устранилось бы множество бед и несчастий, и пошла бы в мире ровь и гладь, по крайней мере, та ровь и гладь, какая зависит от человека.
В беспокойном тогдашнем пытании его и несмирении его перед сложившейся жизнью сказалось в пробуждавшейся душе его исконное человеческое искание града грядущего100
.И ответ был найден.
– Чтобы по правде шла жизнь, – сказал себе тогда Тимофеев, – надо переделать самый строй жизни.
Он не знал еще, что люди плохи –
бессовестны и подлы, если прикинуть к человеку божескую мерку, веруя в силу Божию, нечеловеческую, а затем еще люди и глупы, если судить их судом от безбожного свободного разума, и очень часто что выгодно и невыгодно, они плохо различают, а оттого и хорошее – шатко:
хорошо все то, что ближе к носу.
Он не знал, что при человеческой плохости и глупости и самый справедливейший строй жизни ничего не поделает –
не облегчит человеку жизнь, и не поможет в беде.
Это он увидит лишь впоследствии и все-таки найдет для себя лазейку вынести жизнь, но уж без всякой надежды на ровность и гладкость.
Он поймет: искать в жизни ровности и глади дело пустое и бессмысленное,
потому что сама жизнь-то в самом существе своем не ровна и не может быть ровной, и никакой нет и не может быть глади по самому движению жизни.
Мать при всей обеспеченности их и богатстве была до скряжничества расчетлива.
С самого детства он только и слышал всякие рассуждения ее: что выгодно и как выгоднее?
А все эти свои мелочные расчеты она оправдывала заботами о семье или, как она сама говорила:
ввиду всяких случайностей!
Эти случайности могут в один прекрасный день разорить их и тогда не будет, в черный-то день, чем семье прожить.
И эти предусмотрительные и скаредные рассуждения, а они повторялись изо дня в день, нестерпимо было слушать.
И хотелось наперекор здравому и дальновидному промышлению просто швырнуть в печку без счету и разбору те выгаданные и урванные копейки, какие от расчетливых расходов собирались у матери в рубли и целые сотни –
«ввиду всяких случайностей про черный день!»
Находились сочувствующие, – искренно или подлащиваясь, не разобрать было, – очень они одобряли мать и ставили в пример.
Но бывало подтрунивали и явно насмехались – и такими оказывались по положению своему стояли вровень и даже выше Тимофеевых.
Да и как было не смеяться!
Жизнь в доме шла серо, безрадостно:
расчет караулил каждый час и все придушивал.
А ведь могли бы при таких больших средствах сделать домашнюю жизнь какой нарядной и праздничною. А вот подишь ты!
Всегда озабоченная, в старом, заплатанном, всегда дома со своими безрадостными расчетами и настороже, – такой видел он мать, такой она и осталась в его памяти на всю жизнь.
После уж, много спустя, узнал он: те самые деньги, которые мать выгадывала, все эти копейки, из которых составлялись рубли и сотни «ввиду всяких случайностей про черный день», ни на какой черный день она и не думала копить, как уверены были, кто видел ее всегда озабоченной, нет, совсем не то:
все, что собирала мать, все до копейки отдавала тайно бедноте горемычной.
– По долгу совести.
– От жалостливого сердца.
– От своей совестливости.
Так объяснили ему те, кому помогала мать всю свою безрадостную жизнь.
И пораженный, он спросил себя:
«Неужто ж долг этот совести такой ужасный?»
И понял:
совестливость это такая страшная сила, сильнее, пожалуй, и самой корыстности, и может совсем оголить человека!
Чуя всем существом своим, как непосильно человеку божеское по высоте своей и – жестокости, видя единственное спасение в человеческом – в милосердии, он понял, откуда оно:
да только от совестливости!