Я принялся за щуку и, несмотря на то, что она крепко была приправлена перцем и гвоздикой, с таким аппетитом убирал ее, что если бы Трохим провозился со своим разоблачением еще хоть минуту, то застал бы одну голову да хвост, но он поторопился и захватил еще порядочную долю щуки. После щуки спросил я у запачканной Гебы, нет ли еще чего-нибудь заглушить перец и гвоздику? Она отвечала, что ничего они больше сегодня не варили. Я велел подать графин воды, стакан и расположился на скрипучей, вроде дивана, деревянной скамейке, а Трохим, окончивши щуку, помолился богу и тоже расположился на каком-то войлоке у печки, на полу. Тишина водворилась в еврейской обители. Снявши со свечи, я начал перелистывать «Морской сборник» № 1.
Перелистывая машинально книгу, я начал было дремать и поднял уже руку за щипцами, чтобы погасить свечу и заснуть, а случилось не так. Я нечаянно взглянул на реестр увечных, выздоровевших, но неспособных продолжать службу нижних чинов; я стал читать, и что же я прочитал? Прочитал я то, чего не прочитывал ни в одной печатной книге.
Дело вот в чем. В присутствии комитета раненых были спрошены эти увечные бедняки, какую кто из них пожелает себе награду за верную службу престолу и отечеству. Бедняки сначала отказались от всякой награды,— только чтобы их отпустили на родину. Комитет настаивал, чтобы они, кроме этого, требовали себе всякий то, что ему нужно. Иные попросили денежной награды, другие — чтобы освободить детей их из кантонистов, а последний из них, молодой матрос, со слезами на глазах просил, чтобы освободили сестру его родную от крепостного звания. Великодушная просьба этого простого человека меня поразила, я дальше не мог читать, закрыл книгу и погасил свечу.
Мне, однакож, не спалось. Матрос расшевелил мое воображение и отогнал услужливого Морфея. Простое и самое естественное дело простого человека рисовалось в моей душе яркими лучезарными красками. Должно быть, я сильно обнищал сердцем, когда меня так поразило это, повидимому, обыкновенное явление. Неужели вместе с цивилизациею так плотно к нам прививается эгоизм, что мы, то есть я,— едва верил в подобное бескорыстие? Должно быть, так. А по-настоящему не должно быть так: образование должно богатить, а не окрадывать сердце человеческое. Но, к несчастию, это теория. Подобное ни к чему не ведущее рассуждение не давало мне заснуть, и чем глубже я входил в эти рассуждения, тем возвышеннее, благороднее казался мне поступок увечного бедняка матроса. Он отдал все сестре, а себе ничего не оставил, кроме сумы и костыля. Как хотите, а подвиг не совсем обыкновенный. «Что если бы,— подумал я,— удалось мне этот простой сюжет облачить в форму героической поэмы, или... Но нет, никакая другая форма поэзии, кроме поэмы, нейдет этому сюжету. Поэма — или ничего». Я и начал сочинять поэму.
Во дни минувшие, во дни невинности моей, как говорит поэт, и я втихомолку кропал стишонки, да и кто из нас их не кропал? Следовательно, мне это рукоделье было несколько знакомо. Оставалось придумать ход действия и обстановку; а место действия — страшный четвертый бастион в Севастополе, еще страшнее лазарет там же и, в заключение, укрытое цветущими вишневыми садами малороссийское село, и среди улицы этого очаровательного села встречает свободная сестра своего великодушного калеку брата. Канва готова,— осталось подобрать тени, и за работу. Я уже начал было и тени раскладывать, не теряя из виду общего эффекта. Слушаю, в комнате будто что-то шепчет. Не бредит ли Трохим во сне после еврейской щуки? Прислушиваюсь, действительно Трохим, только не бредит, а наяву про себя шепчет:
— А... хочется пить, а не хочется встать.
Минуту спустя, он еще раз повторил громче свое желание, а через минуту он проговорил его почти вслух.
— Трохиме,— сказал я громко.
Трохим молчит.
— Трохиме! — повторил я тем же тоном.
— Чего? — отозвался он как бы спросонья.
— Подай мне графин с водою.
Он глубоко и продолжительно вздохнул, лениво поднялся с постели, отыскал впотьмах графин и подал мне.
— Напейся сам,— сказал я ему,— а я не хочу пить.
Трохим напился, поставил графин на место и проговорил:
— Покорно вам благодарю.
— То-то ж, дурню,— сказал я ему вместо наставления, но он едва ли это наставление слышал, потому что спал.
Оригинал порядочный этот Трохим. Я опишу его когда-нибудь в другом более приличном месте, а теперь буду продолжать собственное похождение.
Я принялся было опять за прерванную нить своей поэмы, но Морфей-приятель задернул занавес, и едва зримая и великолепная декорация скрылась от моих очей.
На другой день, очень нерано, мы оставили Белую Церковь. Это потому, что я заснул уже на рассвете; сначала матрос не давал мне покою, а потом еврейские блохи.