– Ему делают теперь сухие воздушные ванны… страшно горячие, чтобы выпаривать воду. Такое мучение… а потом, когда спину трут, то ему легче. Я буду к нему ходить, у него дежурить, вот так растирать спину.
Марфуша внесла самовар. Золотые серьги ее блестели в вечернем солнце. Пар забивал лицо – маленькая, проворная и худая, походила она на обезьянку.
– Барыня, гроза-то была… Вихорь-то! В булочной сейчас говорили: Анненгофскую рощу снесло. Пря-ямо! Как на покосе, говорит, скосило. Ни деревца! А то еще, будто, товарные вагоны в Дорогомилове посбросало, как есть с насыпи вниз под откос…
Элли села за самовар. В тихих сумерках, прозрачных и безмятежных, пили они с Глебом чай, ели теплые савостьяновские калачи с маслом Бландова – может быть, и из прошинского молока. Чайная колбаса, ломтики ветчины. Глебу казалось, как грустно, и радостно вот так сидеть, так уединенно, средь бурь и сияний, здесь вдвоем и в любви, и в приятельстве, а там, внизу, темная бездна со стонами Воленьки. И они на самом краю, на самом.
Элли вдруг приподнялась, обняла его. В полусумраке вечера он совсем близко увидел знакомые, милые, сумасшедшие зеленоватые глаза.
– Глеб, не умирай! Ты… не умирай! Я не могу, не могу…
Ее теплое, легкое, такое знакомое тело со слабым запахом духов, с мягкими, путаными волосами на голове, иногда такое бурное, кипящее, в детской беспомощности на нем повисло.
– Не умирай!..
Сандро бегал по Москве с видом неунывающего сатира, заговаривал молодых дам Гамсуном и Пшибышевским, бурно хохотал, много ел и откуда-то умудрялся доставать деньги. Погорелков исследовал кабачки и клоаки, прицеливаясь на московского Верлена – в боковом кармане всегда носил тетрадочку стихов, только что написанных: охотно почитает, были бы слушатели. Цилиндр все красуется на нем, красная гвоздика в петличке. И в конце концов он отдаст и тому же Сандро и вообще, кто попросит, последнюю трехрублевку, считая, что так поэту и полагается. «Как весна я молод, и как пламя жгуч», – но и следующая трехрублевка неизвестно ему самому каким способом все-таки у него появится.
Люся успела к Курилке за лето остыть, ее больше занимал теперь студент в Люблине, сосед по даче. Заезжая на Арбат к Элли, она сияла агатовыми своими глазами. «Ты понимаешь, он слушает археологические лекции, сам работает, его при Университете оставят. Очень, оч-чень интересный. Он про мозаики Кахрие Джами страшно занятно рассказывает. Ты как смотришь на Кахрие Джами?» Элли вряд ли могла сказать нечто о Кахрие Джами, но Люся тряхнула кудряшками и неслась уже дальше: «Да, а ты знаешь, тот ураган, помнишь… ну, у нас весь огромный лес, за озером, как косой скосило».
Итак, все в порядке. День набегает за днем, июль идет за июнем, липы вокруг церкви Спасопесковской отцвели. В передовом журнале появилась статья о Глебе – Элли всем показывает: «Вы читали? очень хвалят…» Глеб делает вид, будто недоволен, что она раззванивает, да и сама статья… ну, разумеется, сочувственно. Сам-то он перечитал ее не раз – первая цельная статья, а еще книги нет, отдельные рассказы. Свое имя в печати кажется особенно нарядным, да, неплохое имя. Сразу из других выделяется.
В это же самое время Воленька внизу задыхается. Его мучат ваннами. Элли к нему бегает вниз-вверх, легким эльфом на длинных ножках, они не устанут носить ее, не устанут. «Глеб, это такой ужас, он так страдает!» Глеб тоже ходит и тоже сочувствует. Но у него нет дара Элли, он и стесняется, и робеет, и так расстраивается, что мало дать может. Поднявшись наверх, широко вздыхает: да, тут его рукописи, там лист метерлинков-ской корректуры, здесь журнал со статьей, книги об Италии… – все дело в этом, и в этом главное.
А вот входит Косинский. Он красен, усы его вниз, глаза воспалены, воротничок помят. Элли является. Он грузно сел. «Да, так-то… Глеб, у вас папироса найдется?» Глеб подает. С видом идущего на казнь, вкушающего последнюю радость, Косинский затягивается – жадно и самозабвенно. «А психопатка-то моя сбежала…» Он на Глеба смотрит тяжким взором. «Ну, куда… как сбежала?» – «Да уж так. Бросила. С прохвостом». Молчание. «Послушайте, вам приходилось когда-нибудь видеть вырожденскую стерву с поэтическим именем?.. – Майя! Нежно и волшебно. Но в ней знаете какая душа? Кухарки-с! Ах, что там, я вашу Марфушу обижаю, это золото рядом с моей феей. Нет, сколько она кровушки моей попила, этого не расскажешь. У вас вина нет?»
Вина не оказалось. Все равно, гость не смолкает. Профиль его волкообразный еще резче, усы еще ниже и длинней.