Геннадий Андреич в мерлушковой черной шапке, в пальто на меху, с бобровым воротником, шел из Исторического музея, где принимал нынче на хранение архив князя Урусова. Увидев дочь, тащившую, как ему показалось, целый воз, содрогнулся.
– Что же ты извозчика не взяла?
Элли была в запале, усмехнулась лишь. Он нахмурился.
– Нет, так нельзя-с, в гору невозможно одной…
И став рядом, взявшись за бечевку, пошел с ней рядом, помогая тащить.
– Зачем, папа, не надо…
– Нет-с уж, в гору одной невозможно. Уж я повезу тоже. Элли знала характер отца: раз сказал – кончено. И действительно, он помог до самого Политехнического музея.
Но это было одно только из ее странствий, одно из испытаний зимы.
Странствовала она и за дровами, и с Глебом вместе на Воздвиженку за академическим пайком. Зимой возили муку, сахар, бараний бок на салазках, а весна подошла – на деревянной тележке со скрипучими деревянными же колесиками.
Но главное в этой весне была тяжкая болезнь Глеба: та самая, о которой писали матери в Прошино. Эта болезнь, когда тринадцать суток Глеб лежал без памяти, в жару, когда, казалось, все было потеряно и только Элли продолжала верить и бороться (в смертный час положила на грудь Глебу икону Николая Чудотворца и к утру он ожил) – болезнь эта и выздоровление стали в семье легендой и рассказывались друзьям долгие годы, всегда волнуя.
Да и как мог не волновать рассказ о полуживом Лазаре, верою и любовию спасенном – никогда потом Элли не жалела свечей Николаю Угоднику, никогда не пропускала служб ему.
В конце апреля Глеб – худой, стриженный наголо, с ощущением обруча, надетого на голову, мог уже выходить. У него появился волчий аппетит. В Москву навезли в это время с севера рябчиков и куропаток – он съедал в день по куропатке. Вскоре начали хлопоты об отъезде: предприятие, давно занимавшее головы их обоих.
– Мы всего на год, на полтора, – говорила Элли, говорила так и на Земляном валу (Геннадий Андреич покачивал головой), так написал Глеб и матери, и они действительно считали, что так вот оно и будет: сядут и уедут, поживут в Берлине, а потом в Италию. Эта Италия, как и в юные годы, виднелась вдали в голубом сиянии, и туда вели все пути. Ну, а дальше? Очень просто, все переменится, можно будет в Москву вернуться.
В начале июня, после месяца хождений, мытарств, Глеб получил, наконец, все бумаги и свидетельства: направляется за границу в отпуск по расстроенному здоровью.
Таня раннее свое детство провела в Прошине – во флигель Глеба въехала годовалой девочкой в начале войны, там же и укрывалась с родителями в бурные времена. Пока мирно было, Глеб и Элли нередко уезжали в Москву. Таня оставалась с бабушкой, Прасковьей Ивановной, Ксаной. В десятилетней ее душе иерархия создавалась такая: Ксана приятельница, с ней можно ходить на деревню, летом купаться в речке, петь «Костромушку-Кострому». Прасковья Ивановна полудруг, полуприслуга. Элли – мать: особый, хоть и ежедневный, но всегда праздничный мир, шумный и светлый, несколько странный (как и мир отца) – во всяком случае необыкновенный. Здесь нерассуждаюшая любовь. Бабушка же в своем роде вершина.
Мать могла бурно ласкать, потом вспыхивать, говорить что-нибудь наперекор себе самой и здравому смыслу, волноваться или восторгаться. Бабушка всегда ровна и покойна. С ней нельзя ни ласкаться, ни ссориться, ни по-своему поступать. Матери можно еще не послушаться. Бабушки невозможно.
Когда Глеб и Элли возвращались из поездок в Москву, бабушка встречала их, держа Таню за ручку, и на вопрос, как без них было и все ли благополучно, отвечала:
– Слава Богу, отлично.
Однажды добавила, когда Таня, с болтающимися косичками, тщательно заплетенными, побежала с Ксаной на огород:
– У вас такая дочь, которой вы оба никак не заслужили. И все трое тогда рассмеялись.
А теперь, этой неуклонно надвигающейся весной, с каждым днем приближавшей к отъезду, мать однажды, в сопровождении Ксаны, собралась в Москву – предприятие и нелегкое теперь, и даже небезопасное. Но не такова мать, чтобы остановиться, раз решила.
Не в коляске, как в былые времена, а в простой тележке добрались до города Каширы, прославленного вишнями, Окой и пьесой «Каширская старина». По знакомству достали им билеты до Москвы, по знакомству посадили в облепленный мешочниками поезд, а утром на другой день извозчик высадил их на Плющихе, у подъезда Сони-Собачки.
Собачка давно уже была замужем, за инженером полупольского происхождения. Жили они на своей Плющихе в небольшом двухэтажном особнячке, не уплотненном: Мстислав Казимирович был спец, служил в таком советском учреждении, имени коего все равно не запомнишь – охранная же его грамота была много сильнее, чем на Земляном валу.
Собачка встретила мать и Ксану восторженно: еще бы, времена Устов, Калуги, да и этой же Москвы, когда она училась еще на фельдшерских…
– Тетечка, дорогая, я так счастлива… ты у меня будешь в отдельной комнате, все по твоему вкусу. Как скажешь, так и будет… Я хочу, чтобы ты у меня себя как дома чувствовала.