Не чувствуя ни ног, ни сердца, ни паркета, по которому лунатически шел, остановился он у стола под зеленым сукном. О. Остромыслов глядел на него из-за очков выпуклыми глазами, очень близорукими, не страшно. Он поглаживал бороду, когда брал ручку, чтобы ставить отметку, придерживал рукав коричневой рясы. Но в сидевшем рядом худеньком, гибком старике в пенсне, лысом, с острыми чертами лица, сразу почуял Глеб ястребино-враждебное: не может инспектор гимназии быть сладковатым, округлым.
Глеб стоял совсем близко к столу. В волнении перебирал пальцами край сукна.
Инспектор смотрел на него сухими, блестевшими за пенсне глазками.
– Ты где учился?
– Д-дома…
Глеб робел и мучился за свою робость.
– Почему же тебя так плохо воспитывали?
– А… что?
– Как же это ты разводишь музыку по столу? Что это, рояль? И разве взрослым отвечают так?
Глеб был поражен. С ним разговаривают в таком тоне, будто он совершил преступление. Задевают и родителей… Он никак не считал себя невоспитанным и готов был возражать, но ничего не успел ответить: о. Остромыслов стал задавать свои вопросы. Как ни было горько, все же память заработала. В косых лучах августовского солнца, падавших из окна, Глеб довольно успешно осведомлял и о Ное, и о ковчеге, о голубе. Правда, неточно дал возраст патриархов, но о. Остромыслов поправил без раздражения. Зачем волноваться о. законоучителю? В мире все прочно, разумно, ясно. Вся эта гимназия, и город Калуга на реке Оке, и Российская Империя, первая в мире православная страна – все покоится на незыблемых скалах (и никогда с них не сдвинется) – что значит мелкая ошибка маленького Глеба! Все равно, Дарвин давно опровергнут, вечером можно будет сыграть в преферанс, послезавтра именины Капырина, все вообще превосходно.
Несмотря на ястребовидного инспектора, Глеб у Остромыслова прошел. Прошел через час и по русскому языку. Это его подбодрило. Правда, остался нерадостный след от инспектора, но все замывалось новым миром, куда он попал. Объявили на полчаса перемену. Мальчики побежали по лестницам вниз, в гимназический сад. Глеб, вынув бутерброд, не без важности тоже сошел. После класса с запахом ранцев, мела, краски и чего-то душного, приятно было выйти на свеже-солнечный день августовский. В небе высокие облачка, пелеринками, солнце бледно блестит. Облетающая акация, сухие стручки, чахлые клены. Стена только что крашена желтой казенною краскою: летний ремонт.
Глеб жевал булку с колбасой, поглядывал вокруг, дышал легко и, нечаянно кого-то задев, получил тумака.
Небольшой гимназистик южного типа, курчавый, задорный, похожий на воробья, жаждал боя. Глеб никогда раньше не сражался. Но голос предков, может быть, дедушки Петра Андреича, бравшего Варну и Силистрию, заговорил неукоснительно. И ответ был дан. Противники наскакивали друг на друга, отпрыгивали, вновь налетали. Образовалось кольцо зрителей.
– Валяй его! Дуй!
Битва сколь быстро началась, так же скоро и кончилась. Стороны остались на позициях, и у Глеба было чувство, что он не посрамил земли русской.
Через несколько минут и познакомились. Врага звали Юзепчук, Петр. Он совершенно мирно стал расспрашивать, кто такой Глеб, как держит экзамены. Узнав, что латыни еще не было, с видом более опытного сказал:
– Ну, смотри! У Пятеркина держишь? Он сволочь. Колы так и лепит.
Через полчаса, наверху в том же классе Глеб стоял перед этим Пятеркиным – тучным человеком в синем вицмундире. Юзепчук слишком резко его определил. Но в мясистом лице с бородавками особенной радости, правда, не найдешь. Пятеркин был человек основательный, семьянин, ходил неторопливо, мечтал о месте инспектора и латынь ставил высоко. На экзаменах требовал знаний. Глеб с первых шагов почувствовал, что почва под ним колеблется. Что ни вопрос, то неудача. Болото разверзалось все ужаснее. Глебово сердце холодело. Ответы становились все туманнее и сбивчивей. Ястребовидный инспектор все страшнее.
Наконец, замогильно сказал Пятеркин:
– Довольно!
Глеб видел, как он твердо, жирно водрузил в журнале: два.
Тяжело было возвращаться. Бессмысленно позвонил Глеб у двери трехоконного домика Тарховой. Мало что понимая, узкими сенцами вошел в прихожую.
– Провалился, – сказал матери тихо, вздохнул. Ничего более не мог добавить. Погиб, о чем тут еще разговаривать.
Не таков Глеб, чтобы его можно было развлечь, рассеять… Он и не плакал – молча умирал. Напрасно мать старалась убедить его, что дело не так плохо, она пойдет в гимназию, поговорит с директором и все уладится. Глеб сухо и высокомерно улыбался. Вид его говорил: столь детским утешениям верить нельзя. Он одиннадцатилетний страдалец и пусть никто не вмешивается, он все сам вынесет.