Один старый журналист говорил мне, что, когда он ребенком в первый раз был приведен в оперу, ему показалось, будто это — обедня. Опера — строгий, ответственный чин, Нордман. Весь театр, этот дом о трех стенах, есть житейская фальшь, условность, с которою мириться надо — по симпатии, вопреки рассудку и назло логике. А опера — из фальшей фальшь, из условностей условность. В веке реалистических проверок и переоценок ей, казалось бы, лопнуть надо, обанкротиться и умереть за ненадобностью. А она живет. И не только живет — развивается. Вагнер покорил себе мир, и музыка будущего стала музыкою настоящего. Цивилизация выучилась или учится мыслить о жизни оперною музыкою. У нас были Чайковский, Мусоргский, Бородин, жив Римский-Корсаков. У итальянцев — Верди кончил жизнь «веристом», и хотя современные веристы довольно бездарны, но принципиально они стоят на хорошей дороге, и вся беда у них — в отсутствии настоящей идейной смелости. Уж на что антимузыкальный народ французы, и те обзавелись композиторами-мыслителями: Сен-Санс, Массне, Брюно, Шарпантье, Дебюсси. Про немцев нечего и говорить. Они, с Моцарта, жизни и философии с музыкою не разлучали. Теперь у них там Рихард Штраус явился: Фридриха Ницше в оркестр проводит! Я, даже я, искатель новизны и поклонник всякого новаторства, улыбался прежде, — странным мне казалось… до вас улыбался, Нордман! До вашей оперы, к которой вдохновение дал вам Каутский и которой не могло быть раньше — в веке, не знавшем Лассалей, Марксов, Каутских, Бебелей, в веке, не пропитанном теорией и энергией социальной борьбы…[256]
Да! Чем бы умереть, опера живет и развивается, растет. И в ее великой фальши, Нордман, спит великая правда, бессмертная и потому не дающая ей умереть. Опера бессмертна, Нордман, потому что в человечестве бессмертен пафос. Опера — пафос. В ней все — «в высшей степени», и тогда только хороша опера, когда она во всех своих средствах поднимается на «высшую степень». Вы читали Вагнера? Старик понимал свое дело. Когда сливаются высшая красота и экспрессия звука с высшею красотою и экспрессией жеста, мимики, пластики; когда живопись, скульптура и архитектура вступают в равноправный союз с музыкою и окружают певца и актера обстановкою, всемогущих, ободряющих вдохновений; когда история и археология проверяют внешность легенд, которые мы рассказываем публике; когда дух времени бурею дышит в наших голосах, в порывистом визге скрипок и стоне тромбона, — вот когда начинается для театра та музыкальная драма, которой человеку не грех посвятить свою деятельность, опера, которая есть не праздная забава, но общественная работа — могучий и возвышающий просветительный труд. Опера — гармония всех искусств, объединение всех форм красоты, согласие всех средств художественного пафоса. Мориц Рахе и Елена Савицкая на этот счет тех же мнений, что и я. Тринадцать лет назад сложился наш артистический союз и держал свое знамя высоко, строго. Вы слышали у нас Глинку, Моцарта, Вагнера, Чайковского, Бизе, Римского-Корсакова. Лучше сделать, может быть, и возможно, но никто еще не делал, — наш рекорд самый высокий и до сих пор нигде никем не побит. Но эта музыка, почти вся, — их музыка, их — классиков и романтиков: Морица и Елены Сергеевны. Я в ней был пассивная, служебная сила, — род необходимой голосовой декорации. Вы, дорогой мой Нордман, ты — милый мой, неоцененный, великий ты, дикий ты, глупый ты, гениальный ты, восхитительный ты человек! — принес мне мою музыку, мою оперу, ты мне объяснил, зачем и почему я певец… Ну и баста! Если так, если уж повезло мне счастье, то не выпущу я его из рук.