— Что же вы собираетесь делать, если не хотите ждать?
— Вот над этим-то я и ломаю голову со вчерашнего дня и, признаюсь, придумал немало сумасбродных вещей.
Пирошка сразу стала серьезной и уронила на стол веточку каштана.
— Откройте же мне, что вы надумали? Можете поверить, что меня это тоже интересует!
— Я не скажу вам, — мрачно ответил он.
— Почему? — медленно спросила девушка, побледнев.
— Потому что вы не поймете меня, потому что вы не любите меня так, как я вас.
Грудь его вздымалась, в голосе зазвучало безмерное отчаяние.
— Как вы можете говорить такие слова, — прошептала Пирошка дрожащим голосом, глядя на него широко открытыми глазами.
— Ах, если бы вы любили меня, вы не стали бы говорить о нашей судьбе таким безразличным тоном, почти весело.
При этих словах вся обида Пирошки прорвалась наружу. Она гордо запрокинула свою прекрасную головку, на виске у нее билась тонкая жилка, благородные линии ее белоснежной шеи нервно трепетали; все существо ее кипело и негодовало, каждый мускул ее лица выражал боль.
— Вы упрекаете меня? Вы, приславший мне в Вену серебряный кораблик в знак того, чтоб я не ждала вас больше? Так ли уж сильно вы меня любите? Вы, который в продолжение многих лет могли жить, не пожелав ни разу увидеться со мной? Не перебивайте меня и не качайте головой, я знаю, вы были связаны словом. Но разве это признак больших страстей? Большие страсти сдвигают с места горы, их не могут остановить никакие обещания. Ах, уйдите, оставьте меня!
Пирошка задыхалась, силы покинули ее, слова иссякли: головка беспомощно поникла, словно у раненой птицы.
Как ни странно, но после этой вспышки их роли переменились. Теперь Бутлер обрел спокойствие. Упреки Пирошки целительно подействовали на его душу.
Не проронив ни слова в свою защиту, он вынул из кармана маленький кошелек из лилового шелка и высыпал на стол его содержимое — четыре серебряные монеты по двадцать крейцеров. Потом он пододвинул их к Пирошке, которая смотрела на него с возрастающим ужасом, думая, что он лишился рассудка.
— Вот здесь четыре монеты по двадцать крейцеров, — сказал он тихо. — Уже много лет я ношу их с собой, чтобы когда-нибудь вручить вам, ибо они принадлежат вам по праву. Это единственное, что я приобрел, Пирошка. В течение двух-трех недель я работал подручным садовника при одном господском доме, сносил ругань, окрики ради одной надежды увидеть обожаемое мною лицо; но мне пришлось довольствоваться лишь тем, что удавалось услышать о любимой, так как она лежала тогда больная. Вот мой заработок, Пирошка; эти деньги уплатил мне садовник, некто Мюллер.
Это было слишком. Девушка закрыла лицо руками.
— Боже мой, боже мой! Значит, это вы были тем загадочным и печальным молодым садовником, о котором рассказывали борноцкие слуги?
Задрожали шелковистые ресницы, слезы брызнули из глаз и полились, обильные, как майский дождь.
Итак, скорлупа одного ореха расколота, уже видно самое ядро. Теперь очередь за вторым.
Пирошка подняла голову, попробовала вытереть слезы кружевной шалью, но они все текли не переставая; только теперь они искрились радостью, а пробившаяся сквозь слезы улыбка сияла ослепительнее солнечного луча.
— Ну, так узнайте и вы, — звенящим голосом проговорила Пирошка, охваченная каким-то порывом, — что я была в Эгере, когда вы приезжали на суд; я оделась крестьянкой и стояла в толпе, лишь бы увидеть вас.
— Я знаю об этом, — ответил Бутлер.
— Но и потом я не бросила этой одежды, сохранила ее. Три года тому назад я снова облеклась в нее и нанялась к господину Будаи служанкой в вашем бозошском имении, чтобы хоть краешком глаза вновь взглянуть на вас.
— Это невероятно! Вы, придворная дама, и… — воскликнул смущенный Бутлер и ухватился за стол, словно желая убедиться, не грезит ли он.
— Четыре-пять дней пробыла я там. Но господин граф уехал в Рим, и я взяла да и сбежала от моего хозяина, не получив даже платы; он, наверное, и поныне разыскивает меня.
— Пирошка! — с трудом вымолвил граф. — Неужели это правда?
— Конечно, правда. Я убирала ваш кабинет.
Тут она порывисто встала из-за стола; на одном из стульев лежал ее дорожный саквояж. Пирошка наклонилась над ним (о, как прелестны были изящные линии ее стройной фигуры!) и, порывшись, извлекла из-под платков, шалей, шитья и вязанья какой-то альбом в кожаном переплете. Быстро перелистав страницы, она протянула его Бутлеру:
— Вот, смотрите, я зарисовала его в своем альбоме для набросков!
Да, это был его бозошский кабинет! Канапе, письменный стол с многочисленными серебряными и бронзовыми статуэтками на нем, герб Бутлеров на стене — золотой орел в короне и с серебряным бочонком на груди, изображение девы Марии и портрет его матери. Этот последний был зарисован с особой тщательностью, каждый штрих его казался живым.