Читаем Том 5 полностью

Уезжая, взглянула царица на Ивана Великого, на паперть Успенского собора — помстилось, на ступенях паперти видит следы своих башмаков. Сколько хожено тут, сколько думано, сколько поцелуев оставлено на чудотворном образе Божьей матери!

Обогнули церковь Благовещения, выехали за стену Кремля.

И вот он, годуновский дом. Ну что ж, бог милостив, и тут жить можно не дворец, конечно, но все добротно, порядочно, даже кто-то позаботился расстелить на крылечке красное сукно.

Старые слуги выбежали встретить — слуги, видавшие некогда, как Борис Федорович с семейством перебирался отсюда во дворец.

Живо подхватили сундуки и узлы, понесли. Под руки, с прежним почетом, повели наверх Марью Григорьевну и ее чад.

«Не было б хуже, а так еще можно…»

Будто ничего не случилось за минувшие годы — на прежних местах стояли столы и стульчики, и печи дышали теплом, и в складках полога у кровати не было пыли.

«Так еще можно!»

И стали жить — а что делать?

Жить — значит: утром садишься к столу, и дворецкий приносит посуду и кушанье, и ты раздаешь детям кушанье и сама ешь, хоть не лезет в горло кусок.

И в полдень садишься за стол и опять ешь, потом отдыхать ложишься на высокой постели под пологом, в котором нет ни пылинки.

Потом ужин, потом одинокий сон на той же пышно взбитой постели.

Во сне приходят видения ужасные и видения светлые, и неизвестно, какие больше мучают сердце — ужасные или светлые.

Лежишь и смотришь в теплую темноту и только одного чаешь — скорей бы утро. А утром думаешь — скорей бы день прошел и ночь прикрыла все.

А прикроет — ночью опять вспоминается всякое, чаще всего — розовый плат, как ступила на него рядом с Борисом Федоровичем. Его борода вспоминается и белая рука. Перстень с изумрудом на пальце, а меж пальцами струйкой бежит кровь. И гремит по камню телега с пожитками, и глядят на телегу люди.

«Чтой-то ты в крови, Борис Федорович?» Нешто так замышлялось, когда ступали рядом на розовый плат?

Вот такая пришла жизнь — либо ешь, либо лежишь во мраке, терзаемая воспоминаниями.

Такова стала жизнь. Борису Федоровичу, может статься, ныне еще хуже: убить себя — грех тяжкий. Не бойся царица греха — не пожалела бы в свой черед истолочь какой-либо из своих алмазов.

Когда-то, в дни царствования, холоп бояр Романовых донес на своих господ — мол, держат зелье на царскую семью, волшебным зельем хотят извести всех Годуновых до последнего. Осерчал тогда Борис Федорович, приказал обыскать Романовых. Нашли корешки и травки и разметали Романовых кого куда. Теперь думается царице — лучше бы не поверить холопу, дать Романовым исполнить их замысел… Куда легче бы, думается, ныне лежать в сырой земле без воспоминаний и видений…

Но явятся страшные образы ада — огнь, и сера, и кипящее масло, образы, с малолетства нашептанные, и живет царица дальше, ест, и спит, и бродит по своим палатам, убравшись по-царски, с адом в душе.

Черный день Василия Шуйского

Говорили, что он изолгался: лгал царям и простому народу, лгал всемогущему господу и своей нечистой совести. В боярской думе лгал, на площадях, на кресте и Евангелье, в Москве и в Угличе.

И эта дорога лжи, говорили, ни к чему и не могла привести кроме того, к чему привела: к позору и гибели. И в том усматривали справедливость. Ибо такая ложь переполняет чашу даже небесного терпения и милосердия.

Еще говорили, что он больше всех нажился на голоде, который был при Годунове Борисе. Скупал в урожайных губерниях хлеб и продавал жителям втридорога, и это, говорили, еще грешней, чем ложь.

А о том не говорили, что просто им, Шуйским, не было удачи. Так и сторожила их беда. Дядю Андрея малолетний, едва оперившийся царь Иван кинул псарям на убиение. Дядю Ивана при царе Федоре удушили в темнице. А теперь и он, Василий, должен был испить страшную чашу.

Словно другие не лгали. Словно другие, у кого были денежки, не скупали хлеб и не перепродавали по разбойничьей цене. А вот страшную чашу приходилось ныне пить одному Шуйскому.

Он один в то утро проснулся с тяжкой мыслью о ней. Ему одному солнце, пробившись в разноцветное слюдяное окошко, возвестило смерть.

На постели была разложена чистая белая рубаха — переодеться боярину, поднявшись от сна. Он крикнул слугу, велел унести рубаху, подать другую, красного шелка. Воротник у этой рубахи был весь жемчужный. Жемчуг обыкновенный молочный, а застежка у горла — из жемчужин редчайшей красоты и ценности, розовых и черных. «И все-то это в единый цвет окрасится, думал князь, поглядывая на жемчуга. — Хорошо, — думал он, — если с одного удара дело кончится. А сколько раз бывало — рубят, рубят, а голова все на плахе лежит, злополучная, со стороны глядеть — и то страдание». Он достал из ларца серебряное зеркало и долго смотрел на свою седую голову с плешью на темени.

Вот и лгали те, другие, и наживались на голоде, и воровали всяко, но по крайности все женатые были, взысканные потомством. А вот Василию Шуйскому и жениться запретили. Борис запретил, окаянный детоубийца. Ирод.

Перейти на страницу:

Все книги серии В.Ф.Панова. Собрание сочинений в пяти томах

Похожие книги

12 великих трагедий
12 великих трагедий

Книга «12 великих трагедий» – уникальное издание, позволяющее ознакомиться с самыми знаковыми произведениями в истории мировой драматургии, вышедшими из-под пера выдающихся мастеров жанра.Многие пьесы, включенные в книгу, посвящены реальным историческим персонажам и событиям, однако они творчески переосмыслены и обогащены благодаря оригинальным авторским интерпретациям.Книга включает произведения, созданные со времен греческой античности до начала прошлого века, поэтому внимательные читатели не только насладятся сюжетом пьес, но и увидят основные этапы эволюции драматического и сценаристского искусства.

Александр Николаевич Островский , Иоганн Вольфганг фон Гёте , Оскар Уайльд , Педро Кальдерон , Фридрих Иоганн Кристоф Шиллер

Драматургия / Проза / Зарубежная классическая проза / Европейская старинная литература / Прочая старинная литература / Древние книги