Помахав пару дней тяжелой кувалдой, Колька аккуратно положил ее на верстак и заявил кузнецу:
– Все.
– Что?
– Пошел.
– Почему?
– Души нету в работе.
– Трепло, – просто сказал кузнец. – Выйди отсюда.
Колька с изумлением посмотрел на старика-кузнеца.
– Почему ты сразу переходишь на личности?
– Балаболка, если не трепло. Что ты понимаешь в железе? «Души нету»... Даже злость берет.
– А что тут понимать-то? Этих подков я тебе без всякого понимания накую сколько хочешь.
– Может, попробуешь?
Колька накалил кусок железа, довольно ловко выковал подкову, остудил в воде и подал старику.
– Прошу, мадмоазель.
Кузнец легко, как свинцовую, смял ее в руках и выбросил из кузницы.
– Иди корову подкуй такой подковой. «Мадмоазель»...
Колька взял подкову, сделанную стариком, попробовал тоже погнуть ее – не тут-то было.
– Что?
– Ничего. Остаюсь. Научусь, тогда уйду.
– Ты, Колька, парень – ничего, но болтун, – сказал ему кузнец. – Чего ты, например, всем говоришь, что ты талантливый?
– Это верно: я очень талантливый.
– А где твоя работа сделанная?
– Я ее никому, конечно, не показываю.
– Почему?
– Они не понимают. Один Захарыч только понимает.
– Принеси мне. Я гляну.
А ночью опять звенела гармонь...
И Матвей опять сидел в кровати, думал. Гармонь уже уходила далеко в улицу, и уж не слышно ее было, а он все сидел.
Нашаривал рукой брюки на стуле, доставал из кармана брюк папиросы, закуривал.
– Хватит смолить-то!
– Спи. Я маленько подумаю.
– Чего эт середь ночи? Дня, что ли, не хватит?
– Гармошка Колькина... дьявол ее побери – хворь какую-то в душе подымает. Думы всякие в башку лезут...
И вот другая ночь – черная. Костер треплется под теплым ветром... У костра трое: маленький Матвей (лет двенадцать), брат его младший, Кузьма, и отец их, Ефим Рязанцев.
Днем, в самую жару, маленький Кузьма потный напился воды из ключа, а ночью у него «завалило» горло.
Отец велел поймать коня и во весь дух гнать в деревню (они были на покосе, километрах в десяти от деревни).
– Я его тут пока побаюкаю... Привезешь молока, скипятим, надо отпаивать парня, а то как бы не решился он у нас. Как мы с тобой не доглядели!.. Воды, дурачок, из ключа напился... Ах ты, горе-горюшко! Кузя, Кузенька, сынок, продохни... Возьми да силком, силком продохни как следоват.
Матвей слухом угадал, где пасутся кони, взнуздал Игреньку и, нахлестывая его по бокам волосяной путой, погнал в деревню. И вот – теперь уж Матвею скоро шестьдесят, а тогда лет двенадцать-тринадцать было – все помнится та ночь. Слились воедино конь и человек и летели в черную ночь. И ночь летела навстречу им, густо била в лицо тяжким запахом трав, отсыревших под росой. Какой-то дикий восторг обуял парнишку, кровь ударила в голову и гудела. Это было как полет – как будто оторвался он от земли и полетел. И ничего вокруг не видно: ни земли, ни неба, даже головы конской – только шум в ушах, только ночной огромный мир стронулся и понесся навстречу. О том, что там братишке плохо, совсем не думал тогда. И ни о чем не думал. Ликовала душа, каждая жилка играла в теле... Какой-то такой желанный, редкий миг непосильной радости.
...Потом было горе. Потом он привез молоко, а отец, прижав младшенького к груди, бегал вокруг костра и баюкал его:
– Ну, сынок... ты что же это? Обожди маленько. Обожди маленько. Счас молочка скипятим, счас продохнешь, сынок, миленький... Вон Мотька молочка привез!..
А маленький Кузьма задыхался, уже посинел.
Когда вслед за Матвеем приехала мать, Кузьма был мертв. Отец сидел, обхватив руками голову и покачивался, и глухо и протяжно стонал. Матвей с удивлением и с каким-то странным любопытством смотрел на брата. Вчера еще возились с ним в сене, а теперь лежал незнакомый, иссиня-белый, чужой мальчик...
– Проклятая гармошка!.. – бормотал старый Матвей. – Ничего другого – а вот надо про ту ночь назвенеть в душу...
– А?
– Да вот – была целая жизнь: гражданская была, женитьба с тобой, коллективизация, другая война... а ничего не пробудила проклятая гармонь, а пробудила одну ночь, когда у нас Кузьма на покосе помер. И теперь вся душа как чирей ноет. А мало ли каких ночей было-перебыло – всяких...
– Ну, Матвей, ты что-то уж совсем...
– Вот и «совсем»! Говорю тебе – хворь.
На другой день Колька принес в кузницу какую-то штукенцию с кулак величиной, завернутую в тряпку...
– Вот.
Кузнец развернул тряпку... и положил на огромную ладонь человечка, вырезанного из дерева. Человечек сидел на бревне, опершись руками на колени... Голову опустил на руки; лица не видно. На спине человека, под ситцевой рубахой – синей, с белыми горошинами, – торчат острые лопатки. Худой, руки черные, волосы лохматые, с подпалинами... Рубаха тоже прожжена в нескольких местах. Шея тонкая и жилистая.
Кузнец долго разглядывал его.
– Смолокур, – сказал он.
– Ага, – Колька глотнул пересохшим горлом.
– Таких нету теперь.
– Я знаю...
– А я помню таких. Это что он?.. Думает, что ли?
– Песню поет. И думает.
– Помню таких, – еще раз сказал кузнец. – А ты-то откуда их знаешь?
– Рассказывали.
Кузнец вернул Кольке смолокура.
– Похожий.