Стянутый узлом платок концами торчал, как два рога, малолетняя же просительница сомнамбулически шлялась по огромной, явно пустой зале, ничего не ища и во всем положась и только приговаривая: «Черт-черт, поиграй да отдай… Черт-черт…» И — отдавал, как рукой подавал: с чистого подзеркальника, где только что и столько безнадежных и очевидных раз не было ничего, или просто случайно руку в карман — там! Не говоря уже о том, что папе пропажу он возвращал непосредственно н'a нос, а маме — на палец, непременно на тот.
Но почему же Черт не отдавал, когда потеряно было на улице? А ноги не было, чтобы привязать! Не к фонарному же столбу! Другие привязывали куда попало (и, о, ужас! Ася однажды, заторопясь, даже к козьей ножке бидэ!), у меня же было мое заветное место, заветное кресло… но не надо про кресло, ибо все предметы нашего трехпрудного дома — заводят далёко!
С водворением в доме парижанки Альфонсины Дижон «Черт-черт, поиграй» удлинился на целый католический вежливый отросток: «Saint-Antoine de Padoue, trouvez-moi ce que j'ai perdu»,
[26]что в контексте давало нечто нехорошее, ибо после третьего черта, без запятой и даже без глотательного движения, как припаянный: «Saint-Antoine de Padoue…» ИОдной вещи мне Черт никогда не отдал — меня.
Но не Валериины козни. Не материнский «Карбункул». Не Машин картеж. Не остзейская игра. Все это было только — служба связей. С Чертом у меня была своя, прямая, отрожденная связь, прямой провод. Одним из первых тайных ужасов и ужасных тайн моего детства (младенчества) было: «Бог — Черт!» Бог — с безмолвным молниеносным неизменным добавлением — Черт. И здесь уже Валерия была ни при чем — да и кто при чем? И в каких это — книгах и на каких это — картах? Это была — я, во мне, чей-то дар мне — в колыбель. «Бог — Черт, Бог — Черт, Бог — Черт», и так несчетное число раз, холодея от кощунства и не мож'a остановиться, пока не остановится мысленный язык. «Дай, Господи, чтобы я не молилась: Бог — Черт», — и как с цепи сорвавшись, дорвавшись: «Бог — Черт! Бог — Черт! Бог — Черт!» — и, обратно, шестым номером Ганона: «Черт — Бог! Черт — Бог! Черт — Бог!» — по ледяной клавиатуре собственного спинного хребта и страха.
Между Богом и Чертом не было ни малейшей щели — чтобы ввести волю, ни малейшего отстояния, чтобы успеть ввести, как палец, сознание и этим предотвратить эту ужасную сращенность. Бог, из которого вылетал Черт, Черт, который врезался в «Бог», конечное
А — может быть — проще, может быть, отрожденная поэтова, сопоставительная — противопоставительная — страсть — и склад, та же игра, в которую я в детстве так любила играть: черного и белого не покупайте, да и нет не говорите, только наоборот: только да — нет, черное — белое, я — все, Бог — Черт.
Когда я, одиннадцати лет, в Лозанне, на своей первой и единственной настоящей исповеди рассказала об этом католическому священнику — невидимому и так потом и не увиденному — он, верней тот, за черной решеткой, те черные глаза из-за черной решетки сказали мне:
— Mais, petite Slave, c'est une des plus banales tentations du D'emon!
[27]— забывая, что ему-то, тертому и матерому, — «banale», [28]а мне — каково?Но до этой первой исповеди — в чужой церкви, в чужой стране, на чужом языке — была первая православная, честь честью, семилетняя, в московской университетской церкви, у знакомого священника отца, «профессора академии».
«А этот рубль ты после исповеди отдашь батюшке…» У меня в жизни в руке не было рубля, ни своего, ни чужого, а если на бедную медную одну копейку дают у Бухтеева два ириса, то сколько же на серебряный рубль? И не только ирисов, а книжек, вроде «Аксютка-нянька» или «Маленький барабанщик» (2 коп.). И это всё, и ирисы и Аксюток, я, за свою же неприятность с грехами, с утайкой грехов — ибо не могу же я рассказывать папиному приличному знакомому и заведомо расположенному ко мне ака-де-ми-ку, что я говорю «Бог — Черт»? И что хожу к Валерии в комнату на свидание к голому догу? И что, когда-нибудь, на этом голом доге — том главном утопленнике — женюсь? — итак, за свою же смертную опасность, а может быть, даже — смерть («одна девочка на исповеди утаила грех и на другой день, когда подходила к причастию, упала мертвая…»), должна отдать — сразу все, сама положить в руку «ака-де-ми-ку»?!