На третий день, часу в четвертом утра, меня разбудил барабанный бой; я открыл окно, первые вольные отряды выступали; разумеется, об мундирах никто и не думал, – ранец, ружье, тесак, патронташ и большая кокарда на шляпе составляли всю форму. Народ провожал их, ополченцы, вероятно, гуляли всю ночь, у некоторых были еще зажженные факелы, патер Гавацци шел вперед. На Piazza del Popolo ударили сбор, построили ратников в колонну, полковник объехал верхом ряды, все вместе было что-то не весело и сумрачно, небо было покрыто тучами, резкий, холодный утренний ветер дул перед восхождением солнца, женщины плакали, мужчины жали руки, целовались.
– Трррр-рам-там, там, трррр-рам, – колонна двинулась, а жители стали расходиться, у всех было тяжело на душе, все приуныли, все думали, сколько-то воротится из этих свежих, молодых людей и кто именно воротится. Война – свирепое отвратительное доказательство безумия людского, обобщенный разбой, оправданное убийство, апотеоза насилия, – а человечеству еще придется подраться прежде возможности мира!
На всех площадях выставлены большие столы для приношения вещей и денег; приносят бездну, я видел золотые и серебряные вещи, медные байокки и груду скудов на Piazza Colonna.
Пий IX
Я был на площади св. Петра, когда папа глубочайшим образом оскорбил ополчение, отказываясь благословить знамя их. Есть в жизни торжественные минуты, требующие такой полноты и такого сочетания всех элементов, – минуты, в которые так натянуты все нервы, все чувства, что малейшая неудача, малейший несозвучный тон, который в обыкновенное время прошел бы едва замеченным, страшно действует, огорчает, сердит. Именно в такую-то минуту св. отец и оскорбил римлян. Дело кончилось тем, что благословение украли, начальники колонны подошли под благословение Пия, когда он выходил из кареты, у них в руках были знамена, Пий благословил
Я смотрел на всю эту комедию и от души желал этому благонамеренному старику, или этой старой бабе, называемой Pio nono, не только честной, но и скорой кончины для того, чтоб он мог дать добрый ответ на страшном судилище истории.
После выхода волонтеров, в числе которых ушла доля чивики, Рим опустел, сделался еще угрюмее, весна поддерживала нервное раздражение, столько же, сколько ломбардские новости. Сообщения были отрезаны войною, ожидание, страх волновали всех; на улицах вслух читались журналы, мальчики бегали с новостями и кричали: «La disfatta di Radetzky – un baiocco! Un baiocco per la disfatta degli Austriachi! La fuggita del arciduca Raniero – un baiocco e mezzo! La repubblica proclamata in Venezia, evviva il Leone di S. Marco! Due, due baiocchi!»[166]
– С утра бежишь на Корсо слушать выдуманные и невыдуманные новости – и веришь и не веришь; а тут каждая иностранная газета приносит одну весть мудренее другой. Таким взволнованным, оживленным и ждущим необыкновенного еду из Рима.Что-то будет из всего? Прочно ли все это? Небо не без туч, временами веет холодный ветер из могильных склепов, нанося запах трупа, запах прошедшего; историческая tramontana сильна, но что б ни было, благодарность Риму за пять месяцев, которые я в нем провел. Что прочувствовано – то останется в душе, и всего совершенного – не сдует же реакция!
Письмо девятое
Париж, 10 июня 1848.
Снова, любезные друзья, настает время воспоминаний о былом, гаданий о будущем, – небо опять покрыто тучами, в душе злоба и негодование… мы обманулись, мы обмануты. Трудно признаваться в этом, будучи тридцати пяти лет.
Пятнадцатого мая сняло с моих глаз повязку, даже места сомнению не осталось – революция побеждена, вслед за нею будет побеждена и республика. Трех полных месяцев не прошло после 24 февраля, «башмаков еще не успели износить»[167]
, в которых строили баррикады, а уж Франция напрашивается на рабство, свобода ей тягостна. Она опять совершила шаг для себя, для Европы и опять испугалась, увидевши на деле то, что звала на словах, за что готова была проливать кровь.