Четвертого мая открылось Собрание, десятого оно было ненавидимо всем Парижем, исключая партии «Насионаля» и тупорожденных либералов. Демократические клубы вотировали поздравления Луи Блану и Альберу. Самые случайности делали несчастное Собрание еще более нелюбимым и смешным; так, например, упорное отвращение Беранже от звания представителя, его вольтеровские письма об этом, его мольбы пощадить его седины унизили Собрание всею славою любимого народного поэта. После десятого мая все ожидали чего-то, всем казалось невозможным, чтоб эта торговая баня, чтоб этот толкучий рынок мог стоять во главе Франции и Парижа. Журналы были полны укора, в кафе, на улицах все говорили с жаром против Собрания, на площадях и углах улиц собирались всякий день группы, в клубах делались (как говорят роялисты)
Пятнадцатое мая было великим протестом Парижа против устарелого притязания законодательных собраний на самодержавие, за которым всегда и везде пряталась монархия, реакция и весь дряхлый общественный порядок. Чего не осмелился сделать Робеспьер 8 термидора, перед чем он, передовой человек революции 93 года, остановился и лучше хотел снести голову на плаху, и снес ее, нежели решился спастись противно своим началам, в силу которых самодержавие принадлежало одному Конвенту, – то сделал парижский народ 15 мая.
Вот отчего консерваторы и либералы на старый лад опрокинулись с такой яростью на Барбеса, Бланки, Собрие, Распаля; вот отчего в этот день Собрание и исполнительная комиссия, ненавидевшие друг друга, бросились друг другу в объятия.
Для того чтоб сделать понятным пятнадцатое мая и странное положение республики, которая пятится назад с половины апреля, т. е. через семь недель после революции, необходимо бросить взгляд на предшествовавшие обстоятельства, которые потрясли всю Европу. Революция 24 февраля вовсе не была исполнением приготовленного плана; она была гениальным вдохновением парижского народа, она, как Паллада, вышла разом, вооруженная и грозная, из народного негодования; это удар грома, внезапно осуществивший давно скопившиеся, но далеко не зрелые стремления. Февраля двадцать третьего ни Людвиг-Филипп, ни Гизо, ни министры, ни «Реформа», ни «Насиональ», ни оппозиция, ни даже люди, построившие первые баррикады, не предвидели, чем окончится 24 февраля. Хотели реформы – сделали революцию, хотели прогнать Гизо – прогнали Людовика-Филиппа, хотели провозгласить право банкетов – провозгласили республику; утром мечтали о министерстве Тьера или Одилона Барро, вечером Одилон Барро больше отстал, нежели Гизо. Как же это случилось? «De l’audace[176]
, – говорил С.-Жюст, – да, дерзкая смелость, отвага – тайна переворотов, особенно парижских». Горсть людей, принадлежавших к тайным обществам, мужественно дравшаяся на баррикадах, опираясь на благородные инстинкты парижских работников, провозгласила республику и дала такой толчок всей Европе, что теперь еще нельзя предвидеть, чем кончится это повсюдное брожение. Разумеется, республиканская партия существовала, она, обманутая 30 июля, пережила бойню в Clo^itre St.-Merry, резню в улице Транснонен, потерю всех своих корифеев, от Барбеса и Бланки до Алибо, – записывая в свою печальную хронику одни удары, несчастия, открытые гонения и судебные приговоры. Она имела мало надежд. Арман Карель качал головой во время битвы, Годфруа Каваньяк говорил перед смертью с мрачным отчаянием: «Это правительство