Она не прислушивалась к спору родителей, счастливая тем, что они не обращают на нее внимания. Дрожала. Нет, нельзя выдать себя. Она ведь сказала, что завтра еще зайдет. А если дома узнают, наверняка запретят. И следовало ли вообще идти? Вор, бандит… Только как он это сказал: «Мне очень жаль…» О чем он жалел — о том ли, что его подстрелили, или же… Нет, не мог он быть таким плохим, этот Вова… И какая комната. И этот пьяный отец… А матери, видно, у него нет, только эта тетка, которая сказала: «Пусть уже подохнет…» Ася вдруг вспомнила, что у нее есть спрятанный в шкафу апельсин, который ей подарил отец. Да, надо Вове отнести апельсин. Может, он еще и не умрет, может, выздоровеет, и тогда нужно будет поговорить с ним и объяснить ему, и он исправится. И, может, его еще примут в комсомол, и все будет хорошо. И чтобы мыл руки, и чтобы не крал, и чтобы не держал во рту этот обслюнявленный окурок… Все это ведь можно будет объяснить ему… И поэтому они не должны, не должны знать, что она там была, что хочет еще пойти. Потом, когда уже все будет хорошо, — другое дело. Но теперь это должно быть тайной — ее первой, важной и страшной тайной.
Алексей враждебно поглядывал на Людмилу. Спокойная-спокойная! Неужели ребенок тоже перестал интересовать ее, как перестал интересовать он, Алексей? Но дело было вовсе не в ребенке, он вообще позабыл об Асе, которая тихонько поужинала и шепотом спросила мать, может ли она на минутку пойти к Дуне. Людмила кивнула головой, — пусть идет, пусть не слышит этой сцены.
Дело было в ней, в Людмиле. Злые, мрачные мысли не давали покоя Алексею. Почему она такая чужая, холодная, неприступная? Как можно найти к ней дорогу сквозь все эти мелкие уколы, неприятности, злые слова, нараставшие между ними день ото дня? Ох, какие прекрасные глаза были у нее, Людмилы! И ведь это была его жена, его женщина, самый близкий ему человек — и она ускользала из рук, шла своим, каким-то особым путем, словно Алексей был ей вовсе не нужен, словно она забыла обо всем, что было между ними, что соединяло их крепкими, казалось, неразрывными узами. Был ли у нее кто-нибудь? Он не мог напасть ни на какой след, не мог ухватить ни одной ниточки, и этот выдуманный им соперник, который заменил его, который должен был быть где-то, несказанно мучил его, терзал нервы, наполнял глухим бешенством.
— Дорогой мой, не могу я изолировать ребенка от жизни и от людей.
— Не нужна никакая изоляция. Но общение с гнилью ни к чему хорошему не приведет.
— Как же сделать, чтобы она не встречала его на лестнице, так же как и я, как и ты. Он постоянно торчал у двери сапожника.
— Но Ася с ним разговаривала, часто разговаривала, — я знаю, мне сапожник говорил.
— Трудно запретить ей разговаривать.
— Конечно! Чудесные методы воспитания — дружба с бандитом. Да если бы еще только это! Ты знаешь, что он оставался здесь во время оккупации?
— Знаю.
— И знаешь, чем занимался?
— Очевидно, спекулировал, как многие другие.
— Спекулировал! Прислуживал в публичном доме, слышишь, в публичном доме! С гитлеровских офицеров сапоги стаскивал, водку им подавал. Четырнадцатилетний парень! А тогда ему, значит, было двенадцать — тринадцать лет. Прекрасное общество для Аси…
Людмила встала с лицом, потемневшим от гнева.
— Это вовсе не Асино общество! Что ты пристал? Мы живем не на необитаемом острове. Откуда ты знаешь, что делали, думали, переживали все эти люди, которые оставались здесь, когда ты был в армии, а я за Уралом? Как их била, швыряла жизнь, как их калечили неволя, страх, насилие? Не одного Вовку — сотни детей фашисты искалечили, изуродовали, растлили. С Асей нужно поговорить разумно, по-человечески, она поймет, а не устраивать ни с того ни с сего дикие сцены. Впрочем, об этом мальчике ты все узнал лишь сегодня, так же, как и я. Так в чем же дело? Трудно расследовать всю жизнь каждого из обитателей этого дома, слишком много их, и я не знаю, оправдалось бы это или нет. Гораздо лучше дома создать ребенку такую обстановку, чтобы он был неуязвим для плохих влияний.
— Это значит, что я не создаю такой обстановки?
— В последнее время ты стараешься создать обстановку ссор и споров, — сухо заметила она, собирая со стола тарелки.
— Ага, я стараюсь, но благодаря твоему удивительному спокойствию, благодаря твоей выдержке это мне не удается? Ну, конечно, ты всегда была совершенством, всегда, всегда, и ничто, кроме твоего совершенства, тебя не интересует.
— Выпей брома, Алексей.
— Ты просто груба.
— Не более, чем ты.
Алексею хотелось вскочить и ударить ее. Эта мысль ужаснула его. И тогда — ведь он знал ее — все уже было бы кончено раз и навсегда. А так? Разве и так не было кончено?
Он склонил голову на руки и мрачно засмотрелся на гладкую поверхность стола. Что это за жизнь? Жалкая, нудная жизнь, в то время как там его друзья идут победным маршем на запад.