Когда они выходили, из-за острых верхушек Спасской башни сиял еще неполный месяц. Они пошли Кремлем, пустынной окраиной, у чугунной решетки. За ней, под горкой, светилась в деревьях церковка. «А я купила, хочешь?» – вынула Даринька теплую просфору из муфты, пахнувшую ее духами, и они с удовольствием поели на морозе. «Тебе не скучно было?» Он ответил: напротив, были чудесные ощущения, он полюбовался ночным Замоскворечьем, послушал звон… Подумал, что она не поймет, пожалуй, и все же сказал, какое удивительное испытал, как звездное мерцанье мешалось с церковным гулом, «и получилась иллюзия, будто это пели звезды». «Понимаешь, будто они
X
Наваждение
То Рождество осталось для них памятным на всю жизнь: с этого дня начались для них испытания. Правда, были испытания и раньше, – Даринькина болезнь, – но то было «во вразумление». А с этого дня начались испытания «во искушение».
В «посмертной записке к ближним» Дарья Ивановна писала: «С того дня Рождества Христова начались для меня испытания наваждением, горечью и соблазном сладким, дабы ввести меня, и без того грешную и постыдную, в страшный грех любострастия и прелюбодейства».
В тот день Виктор Алексеевич у обедни не был: обедню служили раннюю, – причту надо было ходить по приходу, славить – и Даринька пожалела его будить. Когда он вышел из спальни, одетый для визитов, парадный, свежий, надушенный одеколоном, – в белой зале стояло полное Рождество: от ясного зимнего утра и подкрахмаленных светлых штор было голубовато-празднично; в переднем углу пушилась в сверканиях елка, сквозь зелень и пестроту которой светил огонек лампадки, по чистому паркету легли бархатные, ковровые дорожки, у зеркально-блестящей печки с начищенными отдушниками была накрыта богатая закуска, граненые пробки радужно отражались в изразцах, на круглом столе посередине все было сервировано для кофе – на Рождество всегда подавался кофе – и сдобно пахло горячим пирогом с ливером, на него повеяло лаской детства, запахами игрушек, забытыми словами, голосами… вспомнилась матушка, как она в шелковом пышном платье, в локонах по щекам, в кружевах с лентами, мягко идет по коврику, несет, загадочно улыбаясь, заманчивые картонки с таинственными игрушками… – и увидал прелестную голубую Дариньку. Она несла на тарелке с солью тот самый ихний пузатый медный кофейник, похожий на просфору, в каких носят за батюшкой просвирни святую воду. Он обнял ее стремительно, вскрикнувшую в испуге: «Да уроню же… дай поста!..» – заглушил слова страстным и нежным шепотом. Даринька была голубая, кружевная, воздушная, празднично-ясноглазая, душистая, – пахла весенним цветом, легкими тонкими духами, купленными в английском магазине. На ее шее, в кружевном узком вырезе надета была бархотка. Он отвернул медальон и поцеловал таившуюся под ним «душку». Даринька была сегодня необычайная, волнующая, и он говорил ей это в запрокинутую головку, в раскрывшиеся губы. Она ответила ему взглядом и долгим поцелуем. Несшая пирог девочка-подросток, взятая из приюта помочь на праздниках, запнулась и спряталась за дверью. Он восторженно говорил: «…ты сегодня особенная… манящая…» Она сказала, что ее очень беспокоит, как-то к ней отнесутся дети. Он ее успокоил, что они маленькие, еще не понимают, полюбят, как я его… – «ну, можно ли не полюбить такую!..».
Он вышел пораньше из дому, чтобы забрать от тещи детей на праздник, а потом ездить по визитам. Надо было к начальнику дороги, потом к синему начальству, к старухе Кундуковой – крестной, богатой и почитаемой, подруге покойной матушки. Затем надо было завезти карточку Артынову, родственнику по матери, у которого очень большие связи, что теперь было важно для дела о разводе. И еще – к барону Ритлингеру, богачу-спортсмену, другу покойного отца по Дерпту, у которого гащивал на Двине, к тому самому, у кого останавливался в Москве «гусарчик» князь Вагаев, его племянник. Виктор Алексеевич вспомнил потом, что завтра могут встретиться на бегах, на его рысаке Огарке поедет Дима, – и решил заехать непременно. К тому же сын барона делает в Петербурге блестящую карьеру, лично известен государю и может пригодиться для развода.