– Спасибо, Люсенька, – ответил ей Соколовский, и Настя вся сжалась, сообразив, что она подслушивает и что это – страшно и гадко. – Спасибо за откровенность. Я сам все это прекрасно знаю. Настя меня интересует только как литературный персонаж. Не больше! И потом, вы же сами понимаете, что мне нужны потрясения. Без этого я не могу писать. Да, собственно говоря, все уже кончено. Я исчерпал эту тему до конца.
– Значит, – игриво сказала Люся, все так же похлопывая Соколовского пальчиками по руке, – мы скоро прочтем поэму и узнаем в ней нашу дурочку Настю?
Настя повернулась и быстро пошла к себе в комнату. Лицо ее горело. Она прижала ладони к щекам. Тотчас на глазах выступили слезы. В своей комнате Настя села в уголок дивана и сидела неподвижно, поджав ноги, боясь пошевелиться. Она знала, что стоит ей двинуться или разжать стиснутые руки – и она закричит, потому что все внутри у нее ныло от тупой боли. Настя тихонько качалась от этой боли, приоткрыв рот, глядя в одну точку удивленными глазами. Ей казалось, что кто-то чужой все спрашивает ее с той же назойливой равномерностью, с какой бьется у нее на виске маленькая жилка:
– Что же это? Что же это? Скажи!
Потом Настя вспомнила, что сейчас могут войти в комнату и позвать ужинать. Надо поскорее уйти. Настя вскочила, открыла дверь и тихонько вскрикнула, – в коридоре за дверью стоял Толя. Рваную кепку он держал в руке.
– А я уже давно-жду, – сказал он таинственно, – пока вы выйдете. Мама бычков уже жарит. С черносливом.
– Пойдем! – порывисто сказала Настя и положила руку на Толино плечо, оно было худенькое, горячее, и из-под него выпирала ключица.
Толя провел Настю в большой мандариновый сад. Дощатый дом с терраской, где жила Паша, стоял в глубине сада. Через сад надо было идти по узкой дорожке, усыпанной крупным гравием, и пониже наклонять голову, – ветки мандаринов опускались до земли. Идти было трудно, потому что под ногами вертелась мохнатая черная собачонка и все время норовила лизнуть Настю в руку.
– Заходите! – крикнула Паша из зарослей, где трещал очаг, и от него пахло сладковатым дымом. Паша топила его кипарисовыми щепками.
Настя вошла в комнату, оглядела ее и вздохнула. Как хорошо!
– Откуда у вас все это? – спросила она Толю.
– А тут жил до нас старичок, морской капитан. Совсем один. Это от него осталось. Умер зимой, потому что все дожди и дожди, а он был уже слабенький. Вон его карточка, на комоде, – в полном капитанском мундире.
Настя не взглянула на карточку старика в полном капитанском мундире. Она смотрела на картину на стене и не расслышала последних слов Толи. Ей казалось, что она уже давно видела то, что было изображено на картине, но никак не могла вспомнить – где и когда. Должно быть, во сне.
Голубоватые сумерки простирались над морем, над равниной тусклой и тихой воды, а вдали, на берегу какой-то неизвестной страны, горели желтые портовые фонари. Их свет отражался в воде длинными столбами. И одна-единственная, страшно отдаленная звезда блестела в небе, похожем на туман, – печальная звезда, спутница кораблей. «Что там, на берегу?» – думала Настя. Должно быть, пристань, и на ней сидят девушки в таких же светлых платьях, как эта северная ночь, – счастливые девушки, верящие любимым. И тишина. Тишина на тысячи и тысячи миль. Только изредка у песчаного берега всплеснет спросонок волна и стихнет, испугавшись собственного плеска.
– Любуетесь? – спросила Паша. Она вошла в комнату со сковородкой жареной рыбы. – Это нам наследство осталось от Евгения Максимовича. И картины, и книги, и карты, и всякие эти морские инструменты.
– Тетя Паша, – сказала Настя, – мне осталось уже немного дожить в доме отдыха. Можно, я перееду к вам? Я не хочу там оставаться.
– Все можно, – ответила Паша, вытерла руки о фартук, подошла к Насте и пригладила ее волосы. – Все можно, голубка моя, красавица.
Настя подняла на Пашу глаза, полные слез.
– А вы мне ничего не рассказывайте, – сказала Паша. – Я и сама вижу. Садитесь, кушайте. Я сейчас сбегаю, соберу ваши вещи, принесу сюда. Вы только директору записочку напишите.
Настя написала две записки: директору и Соколовскому.
«Не хочу быть и не буду, – писала она Соколовскому, – кроликом для ваших поэтических упражнений. Думаю, что и в этом вы солгали, так как я вас занимала совсем не как литературная героиня, а просто как женщина. Кто дал вам право играть такими вещами, как любовь? Талант? Да у вас его один только грамм, этого таланта. А если бы было и больше, то все равно, – талант создан, чтобы давать людям радость, а не люди созданы для того, чтобы этот талант разрастался, как ядовитый гриб. Настоящий человек должен быть настоящим во всем: и в стихах, и в жизни, и в каждой мелочи. А вы не настоящий. И стихи ваши – обман и ложь. Вы в них нарядились, как в красивый костюм, чтобы петушиться перед людьми. Вот все, что может сказать вам такая дурочка, как я. Прощайте».