заливался Барран.
— Господа... Братия милая... — силился перекричать его толстяк. — Номер первый: кто — видел инструкцию?
Ответом был залп смеха. Я задрожал, глядя на подскакивающие туловища, разинутые пасти; крематор и молодой человек всхлипывали, наконец аспирант пискнул:
— Кукиш с маслом!
И снова рюмки в неуверенных руках сошлись со стеклянным звоном. Умиленный крематор уже и внутренние стороны своих ладоней осыпал страстными поцелуями, Барран, сидевший рядом со мной, плеснул себе, водку в горло — при этом краешек рюмки врезался ему в нос, и тот остался вдавленным посередине. Он этого даже не заметил. «Должно быть, из воска», — подумал я, но мне было как-то все равно. Толстяк, которому становилось все жарче, обнажился до половины, накинув пижамную куртку на плечи, и сидел, сверкая потом на густых волосах, жирный и отвратительный; наконец он отстегнул и уши.
— Потому что праздник, праздник шпионажа! Праздник шпионажа! — вдруг запели на два голоса Барран и молодой человек, голубые глаза которого блуждали уже совершенно безумно. Крематор оторвал губы от собственных рук и присоединился к поющим:
— И хватаешь документы! И читаешь документы! И глотаешь документы!!!
— Господа-а-а... угаданция номер два: что такое супружество?! — гудел пакостно раздетый апоплектик. Он походил на волосатую женщину. — Наименьшая шпионская ячейка, — ответил он сам себе, потому что никто его не слушал.
Красные, орущие лица покачивались перед глазами. Мне казалось, что Барран, прядая ушами, подает какие-то знаки крематору, но это мне, должно быть, привиделось: оба были слишком навеселе. Семприак вдруг схватил чужую рюмку, опустошил ее, швырнул об пол и встал. Водка пополам со слюной стекала по рыжим усам.
— Ну и красавчик! — кричали ему. — Господа! Внимание! Обличье высшего разряда! Повышение ему, повышение!
— Молчать!!! — запищал, страшно бледнея, крематор.
Он покачивался, не мог отыскать равновесия — широко расставленными руками оперся о стол, прокашлялся и, щеря беличьи зубы, с лицом, ослепленным слезами, затянул:
— О юность моя! О детство святое и ты, дом мой родимый! Где вы?! Где я, прежний, прадавний... Где маленькие мои ручонки с пальчиками розовенькими, крохотными, с ноготочками сладостными... ни одного не осталось! Ни одного... Прощайте... Плюю... нет: блюю...
— Перестань!! — резко бросил Барран. Он что-то вынюхивал своим плоским, огромным носом. Смерил глазами молодого человека, сидевшего рядом, и, приложив к его рту полную бутылку, зашипел: — Ты не слушай, что он говорит! — и придержал его голову.
Бутылка быстро опустошалась. Бульканье, которое издавал пьющий, было единственным звуком в наступившей вдруг мертвой тишине. Крематор, с прищуренными глазами наблюдавший за снижением уровня жидкости, кашлянул и продолжил:
— Ужель отвечаю я за ручищу мою неуклюжую? За носище? За пальчище мой? За зубище? За скотство мое? Вот я пред вами, изнасилованный бытием...
Он умолк: что-то вдруг изменилось. Худой, вынимая опорожненную бутылку изо рта юнца, который обмяк у него на руках, произнес трезвым, спокойным голосом:
— Хватит.
— Э? — буркнул апоплектик. Наклонился над полулежащим, оттянул у него поочередно веки и заглянул в зрачки. Похоже, осмотр его удовлетворил, и он небрежно отпустил тело; оно со стуком скатилось под стол, и вскоре оттуда послышался тяжелый, норовистый храп.
Тогда крематор сел, добросовестно отер лоб и лицо платочком, поправил усы; прочие тоже зашевелились, закашляли, засуетились...
Я смотрел вокруг, не веря своим глазам- Краска сходила с их лиц, они откладывали на тарелки брови, родинки, и, что еще удивительнее, глаза у них просветлели, лбы поумнели, с лиц улетучился чиновничий разгул. Худой (я по-прежнему называл его так, хотя его щеки порядочно округлились) пододвинулся ко мне вместе со стулом и, светски улыбаясь, сказал вполголоса:
— Надеюсь, вы простите нам этот маскарад. Дело в высшей степени неприятное — но тут виновата vis maior[11]
. Поверьте, ни одному из нас это не дается легко. Человек, даже только изображая скотину, непременно отчасти и сам оскотинится...— А потом расскотинится! — бросил крематор через стол. Он с явной брезгливостью разглядывал собственные руки.
Я не мог выговорить ни слова. Худой оперся о мой стул. Из-под пижамы высунулись манжеты вечерней рубашки.
— Оподление и расподление, — сказал он, — таков вечный ритм истории, раскачиванье над бездной... — Он поднял голову. — Вот теперь вы будете нашим гостем: в собрании, быть может, слишком академическом — в собрании абстрак-торов, если можно так выразиться...
— Простите, как? — пробормотал я, все еще не в состоянии опомниться после столь неожиданной перемены.