«Тогда я схвачу ее бесстыдно и грубо!» — решил я. Но стоя это никак бы не получилось — кресло было уж очень низкое, — иья опустился на колено. Ошибка! Это была поза покорности, рыцарского служения, ожидания, что тебя перепояшут шарфом, снятым снежными пальчиками с лилейных плеч. Невозможно бесчестить на коленях, но другого выхода не было, положение с каждой секундой становилось все хуже; она еще тут расплачется, черт подери! — прошил меня страх, уже и губы изогнула, сейчас заревет, и вместо лилейной будет сопливый ребенок! Ну, быстро, пока есть еще время!!
Значит, под юбку?! Но если рука с непривычки меня подведет, если касание окажется не позорящим, а всего лишь щекочущим, — что тогда?! Конечно, она захихикает, чего доброго, засучит ногами от смеха — не от девичества; и если я даже наброшусь,, схвачу и сомну, не будет уже и следа лилейности, только сплошная щекотность!! Вместо обесчещивания — щекотка? Щекотушки? У-тю-тю-тю?! О Господи!!
«Это тот следователь, — промелькнуло у меня в обезумевшей голове, — не иначе как это он ее подсунул — ну конечно! — узнаю его, ex ungue leonem!![27]
Так нет!! — твердо подумал я. — Никаких там под юбку, ничего крадущегося, по-воровски коварного и трусливого! Глаза в глаза — и поцелуй, но поцелуй-дьявол, молния, кровь, вызов, грубость и мука ошеломления! Скрежет зубов о зубы! Потроха! Вожделение!! Да будет!!!» И я склонился над ней, но что-то было не так. Щеки полные, губы пухлые и что-то белое у них в уголке,— фи! Крошки. Снова смешались наши дыхания — и пахнуло грудным младенцем. Молочком! О Боже!!! Белые крошки — это сыр! Нет! Не сыр! Сырок!!!Я погиб. Медленно, сантиметр за сантиметром, поднимался, машинально отряхивая колени. Да, это был конец. Шестнадцати лет, невинная, пугливая, белая как снег... Как снег? Как сырок!!!
Уже выходя, у самых дверей, оглянулся. Она, успокоившись, снова жевала. И даже держала в ладошке кусочек булочки с маслом, просто спрятала его, когда я подошел. Она-то хотела помочь мне, а я... о Боже...
Хорошо хоть, что все обошлось без единого слова. Я закрыл за собой дверь и пошел, стараясь ступать бесшумно. Мерзавец... Мерзавец... Где-то стреляли. Пальнуло совсем рядом. Ввязываться в очередную историю не хотелось, и я уже был готов повернуть назад, все во мне дрожало, как вдруг перед одной из дверей заметил трех офицеров с подушкой. Подушха была пуста. Вот оно, значит, как...
Стрельба случалась двоякого рода. После завтрака обычным делом была пальба всплошную, визг убиваемых и добиваемых, рикошеты, известковая пыль — эти коридорные битвы велись в страшной спешке. Об их завершении возвещал топот бегущих на выручку и шифрованное рычанье. Временами, открыв дверь лифта, вместо кабины можно было увидеть, как в пустую, темную шахту откуда-то сверху, кувыркаясь, летят залитые кровью трупы —так от них избавлялись. Но этот выстрел был одиночным. Обычно ему предшествовала небольшая процессия — трое или, чаще, четверо офицеров, по двое, несли бархатную подушку, на которой покоился револьвер. Они входили в комнату, выходили без револьвера, и ждали у дверей, пока разоблаченный изменник не покончит с собой. Для высших чинов подушка была с лампасами. Порядок наводили чаще всего в обеденный перерыв, чтобы не собирать зевак.
До условленной встречи с проповедником оставалось четверть часа. Зачем идти, если все растоптано, предано, кончено?! Я пытался сосредоточиться. В конце концов, о заговоре было известно, ведь он был разрешен, даже рекомендован — разумеется, мнимый, ненастоящий. Это только мы с ним хотели под прикрытием видимости создать что-то подлинное. Ускользнуть, не прийти — значило бы, что я почувствовал какую-то опасность, это могло бы насторожить их. Явка, пожалуй, ничем не грозила.
Мне все еще было стыдно, но уже гораздо меньше. Несколько минут я прогуливался в тихом ответвлении коридора, между туалетами. В поисках оправдания я внезапно уцепился за мысль, возможно слишком наивную, но соблазнительную: «А вдруг это сон, — сказал я себе, — только особенно строптивый и непослушный?» Даже если пробуждение пока невозможно (похоже, сон необычайно могуч), это сняло бы с меня тяжкую глыбу ответственности. Тут я остановился у белой стены, зыркнул по сторонам — не идет ли кто? — и попробовал размягчить ее одним лишь неподвижным усилием воли: как известно, во сне, даже самом крепком, самом кошмарном, это, как правило, удается. Но напрасно я закрывал и украдкой открывал глаза и даже осторожно трогал стену: она не дрогнула. А может, я сам кому-нибудь снюсь? Разумеется, спящий обладает несравнимо большей властью над своим сном, чем слоняющиеся по нему субъекты, статисты, слепленные для минутной надобности...