Напомним, что роман начинается с таинственного и варварского разрушения богатейшего книгохранилища. Библиотекарь, господин Сарьетт впадает в отчаянье. Силясь понять, кто способен на такое дикое преступление, он «задавал себе вопрос, не являются ли эти ночные погромы делом злоумышленников, которые проникают сюда с чердака, через слуховое окно, чтобы похитить редкие и ценные издания. Но никаких следов взлома нигде не было видно, и, несмотря на самые тщательные розыски, он ни разу не обнаружил ни малейшей пропажи. Сарьетт совершенно потерял голову, и его стала преследовать мысль, что, может быть, это какая-нибудь обезьяна из соседнего дома лазает с крыши через камин и орудует здесь, имитируя ученые занятия. „Обезьяны, — рассуждал он, — очень искусно подражают действиям человека". Так как нравы этих животных были известны ему главным образом по картинам Ватто и Шардена, он воображал, что в искусстве повторять чьи-нибудь жесты или передразнивать кого-нибудь они подобны Арлекинам, Скарамушам, Церлинам и Докторам итальянской комедии; он представлял их себе то с палитрой и кистями, то с ступкой в руке, за приготовлением снадобий, то листающей у горна старинную книгу по алхимии. И когда в одно злосчастное утро он увидел большую чернильную кляксу на странице третьего тома многоязычной Библии в голубом сафьяновом переплете, с гербом графа Мирабо, он уже не сомневался больше, что виновницей этого злодеяния была обезьяна»[1]
.Поиски вскоре привели библиотекаря в старый сарай, где он увидел бесконечно жалкое создание — ничуть не похожее на то, что рисовалось в его воображении: «...на прелой соломе, на рваной подстилке, сидела, дрожа, молодая макака, охваченная цепью поперек туловища. Она была ростом с пятилетнего ребенка. Ее посиневшая мордочка, морщинистый лоб, тонкие губы выражали смертельную тоску. Она подняла на посетителя все еще живой взгляд своих желтых зрачков. Потом маленькой сухой ручкой схватила морковку, поднесла ко рту и тут же отшвырнула прочь. Поглядев несколько мгновений на пришедших, пленница отвернулась, как если бы она не ждала ничего больше ни от людей, ни от жизни. Скорчившись, обхватив колено рукой, она сидела не двигаясь, но время от времени сухой кашель сотрясал ее грудь»[2]
.Несчастная, замученная людьми макака удивительным образом напоминает персонажей сна «Обезьяны». Несомненно, что в контексте переживаемой писателем исторической эпохи, когда культурные ценности стали объектом отмщения революционной толпы за многовековую социальную несправедливость, этот фрагмент «Восстания ангелов» мог наполниться особым смыслом, актуализирующим и тему озверевшего человека, и образ невинного животного, а весь сюжет — предстать вариацией на тему истинных и ложных умозаключений, в границах которых вращается стереотипное мышление, «...старый книголюб, который пришел сюда, объятый гневом и негодованием, ожидая встретить насмешливого врага, коварное чудовище, ненавистника книг, теперь стоял растерянный, подавленный, огорченный перед этим маленьким зверьком, у которого не было ни сил, ни радостей, ни желаний. Поняв ошибку, растроганный этим почти человеческим лицом, еще более очеловеченным печалью и страданиями, он опустил голову и сказал: — Простите»[1]
.В конце 1910-х — начале 1920-х годов основным объектом едкой ремизовской иронии стали «бесхвостые» двуногие, которые, объявив себя «человеками», так и не выбрались из состояния «скотов»[2]
. На известную литературную традицию — наделять животных человеческими чертами и подчеркивать их несомненное превосходство над людьми (восходящую к Плутарху), а также на откровенно сатирическую ориентацию приема позже указал сам писатель: «...„обезьянье царство" как-то само собой получило в войну и революцию сатирический характер свифтовского лошадиного царства