Тяжелая жизнь у нее была, тягчайшая. — Я это еще в детстве понял, только поздно уж. И потому виню себя: и мой есть камень! Я всегда помню ее с книгой — первый глаз мой к книге отсюда. И мое пристрастие к немецкому — с детства я слышал о Германии и немецкие слова: мать училась в немецкой школе и могла «думать» по-немецки. Ни мои мечты, выражаемые мною резко, ни мой «большевизм», ни моя ссылка ничуть не смутили ее. Поздно уж понял я — еще в детстве — что мы, дети, сломили ее жизнь и я, последний, «нежеланный», последней каплей переполнил меру и вот человек сломился.
В 1919 году в феврале она померла. Похоронили ее мои братья. А я и на похороны не мог приехать — это совпало с моим арестом, когда были арестованы Р. В. Иванов-Разумник, Блок, Петров-Водкин, А. Штейнберг и М. К. Лемке. Выпущенный с Гороховой, я только мог написать (не знаю, дошло ли письмо!) — я просил положить за меня три поклона:
первый — что уж своим появлением на свет переполнил я горе;
второй — что поздно понял: за свой камень;
и третий — за то, что жизнь дала мне, а лучше жизни ничего нет на свете.
Я шел по Москве в Кремль — в Успенский собор ко всенощной. Шел под звон колоколов — вся Москва звонила: завтра Ильин день.
Мне было чего-то необыкновенно.
И как часто со мною бывает, оттого ли, что привык писать вслух, я все время мысленно разговаривал.
«Революция или чай пить?»
«Чай пить...»
«А вот на ж тебе: нет тебе чаю!»
«Революция взяла верх!»
Я шел по старой дороге — мимо дома Вогау, разгромленного в канун революции (а какой дом! — одни стены остались), мимо Ивановского монастыря — пристанища хлыстов, где когда-то «радел» первый московский сыщик Иван Осипов — Ванька Каин, Хитровкой — пристанища московской голытьбы, к Варварским воротам мимо часовни Боголюбской и дальше Варваркой мимо палат Романовых с таинственным провалом Зарядья, Старыми рядами — на Красную площадь мимо Лобного места к Спасским воротам с медведями на башне —
VIII
В Успенском соборе служба началась.
На стихирах пели «знаменный» догматик — из веков повеяло: какой строй и строгость! Потом Лития. Я ее особенно ждал. Столповое пение басами.
Это уже до жути вековое, точно все поднялись — и Петр и Алексей и Иона и Филипп — и вот тянут с соборянами на басах в унисон:
— Господи помилуй — Господи помилуй —
У ящика за свечами стоял знакомый, вместе учились.
Он тоже меня заметил и улыбнулся: он тоже любил это и чувствовал и строй и строгость.
После Литии я вышел.
Вышел и знакомый — он занимал в Москве большое место; в Кремле был как дома.
На Иване Великом звонили второй звон — века выговаривали на колоколах.
— Революцию мы встретили звоном. Ты звонаря-то нашего знаешь? — и он назвал не то Гутман, не то Гросман, — ну, и хватил — во все!
Выходя из Собора, я заметил около двери на стене заборную «гнездовую» надпись, и теперь, когда возвращались в Собор, я показал знакомому.
И вместо ответа он такую загнул «матовую» крепь, даже надпись — мне показалось — сама собой стерлась, как и не бывало.
Повел меня в алтарь. И хоть я не раз видел всякие святыни, опять посмотрел и всё потрогал. В алтаре он меня знакомил — раньше, когда случалось бывать, никогда.
Он точно чему-то обрадовался.
— Большевик! — прибавлял он к моему имени, — это у нас большевик.
Из алтаря повел в приделы, где расчищались фрески.
Там постояли — рассказал он мне о работах и о всяких трудностях казенных.
— Если все ладно пойдет, работы уж не те будут. Теперь не то!
Вышли, стали с народом впереди.
— Надо непременно снять с икон ризы. Все равно и так сдерут. А без риз даже лучше.
Уже третий звон звонили.
Колокола врывались в «Хвалите» — «Хвалите имя Господне!» —
колокольным «красным» звоном в лад.
Знакомый тихонько рассказывал о старине, о долгой службе под Успеньев день, о столповом распеве — о такой русской старине, которую для гордости же нашей «своим русским добром» беречь надо, как Рублевские иконы.
— Ты как думаешь, много еще чего будет?
— Такое! — и он рукой махнул, — надо ко всему быть готову, — подумал, — чего ж бояться-то? А убьют, так убьют.
После великого славословия я простился.
Но домой не пошел, а остался на площади: я все смотрел, вглядывался в ночь.
Всенощная кончилась — темными стаями расходился народ.
Только в Архангельском Соборе горели огни — неугасимые лампады.
А там на Иване Великом огромный колокол — глазатый пустыми окнами.
А там — звезды, как осенние.
И вдруг я понял, что все это — — прошло —
эта Россия — —