Закончив писать, он снова зашагал по комнате и вдруг, увидев перед собой дочь, застыл на месте. Робко коснувшись ее плеча, он сказал:
— Кажется, я разговаривал с тобой, дорогая; где мы остановились?
Бианка потерлась щекой о его руку.
— По-моему, в воздухе.
— Да-да, я вспомнил. Ты не давай мне удаляться от темы.
— Хорошо, дорогой.
— Ягнята напоминают мне иногда молодую девушку, которая приходит ко мне писать под диктовку. Я заставляю ее прыгать перед чаем, чтобы наладить правильное кровообращение. А сам я делаю вот это упражнение. — Он стал в двенадцати дюймах от стены и, прислонившись к ней спиною, медленно поднялся на носках. — Ты знаешь это упражнение? Превосходно укрепляет икры и поясницу.
С этими словами мистер Стоун отделился от стены, и вместе с ним от стены отделилась известка — она осталась в виде большой квадратной заплаты на спине его косматого пиджака. Мистер Стоун снова начал мерить шагами комнату.
— Я видел, как овцы весной подражают своими ягнятам, — они тоже поднимают все четыре ноги сразу, когда прыгают. — Он остановился и замолчал: очевидно, его осенила какая-то мысль. — Если жизнь перестает быть вечной весной, она теряет всякую ценность, — лучше умереть и начать сызнова. Жизнь — это дерево, надевающее новые зеленые одежды, это молодой месяц, восходящий на небе… Нет, это неверно, мы не видим восходящего молодого месяца; жизнь — это луна, спускающаяся по небосводу, самая юная как раз тогда, когда близится наша смерть…
Бианка резко воскликнула:
— Перестань, отец, это все неверно! Для меня жизнь — это осень.
Глаза мистера Стоуна стали совсем голубыми.
— Это мерзкая ересь, — сказал он, запинаясь. — Я не желаю этого слышать. Жизнь — это песня кукушки, это склоны холмов, где раскрываются лист за листом, это ветер-все это я чувствую в себе каждый день!
Он дрожал, как те листы на ветру, о которых говорил, и Бианка поспешно подошла к нему, протянув вперед руки. Но вот губы его зашевелились, и она услышала шепот:
— Я ослабел. Я вскипячу себе молока. Я должен быть бодр, когда она придет.
При этих словах Бианке почудилось, что сердце ее превратилось в кусочек льда.
Всегда и всюду эта девушка! Больше уже не пытаясь завладеть вниманием отца, Бианка ушла. Проходя через сад, она увидела, что отец стоит у окна и держит в руке чашку с молоком, от которой поднимается пар.
ГЛАВА XXVI
ТРЕТЬЕ ПАЛОМНИЧЕСТВО НА ХАУНД-СТРИТ
Подобно воде, человеческий характер находит свой уровень: природа, имеющая обыкновение приспосабливать людей к их окружению, сделала из молодого Мартина Стоуна «оздоровителя», как назвал его Стивн. Ничего другого ей, собственно, и не оставалось с ним делать.
Этот молодой человек появился на общественной арене в тот момент, когда концепция существования как земной жизни с поправкой на жизнь загробную грозила рухнуть, а концепция мира как заповедника высших классов терпела серьезный урон.
Потеряв отца и мать еще в раннем детстве, он до четырнадцати лет воспитывался в дом» мистера Стоуна и рано привык мыслить самостоятельно. Это не располагало к нему людей и еще больше укрепило в нем переданную ему дедом способность видеть перед собой одну цель и к ней одной стремиться. Отвращение к зрелищу и запахам страданий — он еще ребенком не мог видеть, как убивают муху, и не мог видеть кролика в западне — вошло в некие рамки за те годы, когда он готовился стать врачом. Физический ужас перед болью и уродством был теперь дисциплинирован, духовное неприятие их переросло в определенное мировоззрение. Тот хаос, что окружает всех молодых людей, живущих в больших городах и хоть сколько-нибудь мыслящих, заставил Мартина постепенно отказаться от всяких абстрактных рассуждений, но особый душевный пыл, унаследованный, надо полагать, от мистера Стоуна, понуждал его отдаться чему-либо целиком. Поэтому-то он и посвятил себя врачеванию людей. Проживая на Юстон-Род, чтобы теснее соприкасаться с жизнью, он сам весьма нуждался в том здоровье, которому отдавал все силы.
К концу того дня, когда Хьюз совершил свое нападение, у Мартина оказались три свободных от больницы часа. Он окунул лицо и голову в холодную воду, крепко растер их мохнатым полотенцем, надел котелок, взял трость и, сев в поезд подземки, отправился в Кенсингтон.
Храня обычный для него невозмутимый и властный вид, он вошел в дом к тетке и спросил, дома ли Тайми. Верный своей определенной, хотя, может быть, и несколько примитивной теории, что Стивн, Сесилия и все им подобные — лишь дилетанты, он никогда не искал их общества, хотя нередко, дожидаясь Тайми, заходил в гостиную Сесилии и окидывал собранные ею изящные вещицы саркастическим взглядом или разваливался в каком-нибудь из ее роскошных кресел, закидывал одну на другую свои длинные ноги и сидел, уставившись в потолок.