Конечно, Александра должна была ненавидеть любого немца за те страдания, что его народ причинил ее народу. Теоретически да, наверное, должна, а на практике получилось, что она спасла «немчика», как своего. Хотя, нужно сказать, в это время ни она, ни миллионы людей в мире еще не знали, какие чудовищные злодеяния происходили в немецких концентрационных лагерях.
Перевязка была светлым утром. Процедурная сияла от солнечного блеска, и в каждой вещи, в каждом глотке воздуха как бы содержался заряд радости и надежды.
– Я буду помнить вас всю жизнь! – сказал Фритц.
– Ладно. Смотри, какой ты разрисованный! – сбивая его пафос, улыбнулась Александра. – У тебя не шрамы, а цветки!
Поджившие, розоватые по краям и белые посередине каждой осколочной отметины шрамы у Фритца были действительно редкостные: шрам, похожий на лепестки на стебле, на левой половине груди и почти такой же цветок на правом плече, много цветочков-шрамиков на бедрах, да еще левое ухо со срезанной мочкой – такого не захочешь, а запомнишь.
– Ты прямо-таки в рубашке родился: столько ранений и все по касательной. Одевайся! – Александра кивнула на почти новые сапоги и почти новую солдатскую одежку и шинель – нашенскую, только без погон. Народу в госпитале умирало много – ничьей одежды хватало.
В коридоре послышался гулкий топот.
– Конвой за немцем, – заглянул в процедурную нагловатый солдатик из особого отдела. – Велено доставить.
– Сейчас доставишь. Дай ему штаны надеть, – с нарочитой грубостью сказала Александра.
А с Фритцем они не обменялись никакими словами: его увели в его жизнь, а она осталась в своей.
Дни катились, как с горы, кубарем. Раненых было много, свободного времени мало, так что Александра и не заметила, как подкралась зима. Первый снег лег в конце ноября, даже не лег, а намело его большими лоскутами по двору фольварка, по центральной аллее, которую теперь стало видно от дерева до дерева. Сквозь двойные рамы огромного окна в операционной открывался широкий обзор. Однажды Александра выглянула в окно и радостно вскрикнула:
– Снег!
– Действительно, – сказал Папиков, – похоже на снег.
– Ой, правда, какой беленький, как у нас под Воронежем! – добавила «старая» медсестра Наташа.
Привезли очередного раненого, и они забыли обо всем.
В начале декабря Александра получила письмо от Нади.
«Здравствуй, моя и наша дорогая Сашуля! Особый привет тебе от твоей мамы. У нее все нормально. Я сняла твою маму с работы, теперь она сидит с Артемчиком, как мы его называем – “армянчиком”. Твоя мама говорит с ним на украинском языке, Карен только на армянском, а я на русском, так что он хочет не хочет, а лопочет сразу на трех языках. Карен говорит, что это будет в жизни нашего сынули самым большим богатством, а я думаю так, что хорошо бы ему еще и деньжат побольше.
Ты обхохочешься, но я теперь тоже не работаю в госпитале – Карен заставил меня идти учиться в медицинский институт. В госпитале мне направление дали – всё честь честью. Да и, правду сказать, теперь у меня нет такой молотилки, как в начале войны, теперь все расписано. А сам Карен теперь шишка – начальник отделения неотложной хирургии, по-довоенному – завотделением. Вернулся с фронта наш Раевский, без ноги, подбирает протез, хочет оперировать, наверно, его возьмут – людей не хватает, тем более с его опытом. А Карена мы видим мало. Я пробую учить твою маму русскому языку, но она стесняется, наверное, старенькая. Так что я теперь студентка – вон как! Карен говорит: “Хочешь не хочешь, а окончишь и будешь врачом”. Может быть, посмотрим. Хотя я тупая, как пробка, ты ведь знаешь. Но учиться мне легко – у меня оказалась память, как у охотничьей собаки нюх, я все сразу запоминаю, а кое-что даже понимаю. В институте одни девчонки, а ребят почти нет, если не считать покалеченных войной – кто без руки, кто без ноги. У кого глаз один или еще какой дефект, так что теперь мой Каренчик – первый сорт! Помнишь, я с тобой советовалась насчет того, выходить ли мне замуж, пока “честная”? Ты правильно посоветовала. Карен, я вижу, очень этим доволен.
Иван Игнатьевич – помнишь завкадрами, которого ты пустой сумкой по башке хлопнула? – так его теперь парализовало, и твоя мама ходит к нему домой – перевернуть, накормить, прибраться. Еды у нас на всех хватает, ты не думай! Мама твоя не в обиде. И я, и Карен, и наш любимый “армянчик” считаем ее за родную бабушку. Ай, самое главное чуть не позабыла! Мама твоя просила передать, чтобы ты не убивалась, потому что жив твой муж, – она на карты кидала.
Целуем тебя, твоя Надя, твои Армянчик, Каренчик и, конечно, твоя мамочка! Если бы не она, то не знаю, как бы я управилась, не могу и представить. Еще раз целую!»
Письмо Нади (со многими грамматическими и синтаксическими ошибками) вызвало в душе Сашеньки радость, тоску, тревогу, и боль, и зависть. Стыдно сказать, но прежде всего зависть. Сашенька тяжело, жгуче позавидовала Наде не из-за института и преуспевающего мужа, а из-за маленького «армянчика». Потом она всегда стыдилась этого чувства, однако что было, то было.