«Боже мой, если бы у нас с Адамом родился маленький! – думала Сашенька. – Боже мой! Почему всё наперекосяк и навыворот в моей жизни, неужели я недостойна счастья, а “пробка” Надя достойна?! Выходит так. Бедная моя мамочка, теперь она ухаживает за сексотом. Ну, разумеется, он одинок и никому не нужен. Как все скручено в жизни! Боже мой, дай мне вернуться с войны! Дай мне, Господи, увидеться с мамочкой! Господи, дай мне разыскать Адама! Мама клялась, что никогда не будет гадать, а значит, погадала… Нет, нет, она не может ошибаться, я ведь тоже чувствую, что он жив! Господи, дай мне его увидеть! (Чем яснее становилось, что до победы совсем недалеко, тем чаще пугала Александру мысль, что вдруг… Да, слишком гладко она шагала на войне, так не бывает… Однажды посетив ее, эта тяжелая, страшная мысль время от времени возвращалась к ней, как леденящий душу камень в груди, потом отпускало, но ненадолго. Так она и жила, словно под прицелом.) Странно, почему Надя пишет, что я когда-то ударила завкадрами пустой сумкой? Откуда она может это знать? Я ведь сказала только маме, а мама не могла сказать никому… Значит, Наде сказал сам Иван Игнатьевич? Но с какой стати? Хотя она бегала к нему часто… Она со всеми старалась дружить – на всякий случай. Странно, очень странно. Неужели и она сексотка? Похоже. Но Карен – не стукач, точно – нет! Не может быть, чтобы Карен…»
Александра вспомнила, как вел себя Карен, когда арестовали Раевского. Он один не отводил глаз, не делал вида, что ничего не случилось, а сочувствовал ей, Сашеньке, открыто. Она вспомнила «дворницкую», в которой выросла, их двор, мусорку, где они с мамой нашли так много великих книг, всю Москву… Она любила Москву как свою малую родину. Вспомнила предутренний, темный внутри Елоховский собор с малярийно-желтыми лампочками, едва освещавшими каменный пол, который они с мамой мыли. Вспомнила «пушкинскую» каменную купель, в которой они с мамой и Надей крестили Артема. Выходит, у нее есть сыночек, только крестный…
Как-то после очередного летального исхода на операционном столе они с Папиковым сидели, как всегда, под фикусом и жизнь ушедшего юноши еще витала над ними, и она вдруг почему-то спросила Папикова:
– А когда я прибыла в госпиталь, вы были в отпуске? Все говорили: «Папиков в отпуске».
– Угу, в отпуске, – усмехнулся Папиков. – В Полтаве американцев оперировал.
– Американцев?!
– Да. Это секрет, но вам я верю, как себе.
– Спасибо, – сказала Александра, – наши чувства взаимны.
Папиков кивнул.
– У нас много людей со взаимными чувствами, почти весь народ, а пригнули так…
Александра не ожидала столь откровенных слов от Папикова, она уже давно ни от кого их не ожидала, кроме мамы и Адама.
Помолчали. Папиков заложил под язык очередную порцию табака и стал жевать его.
Александра подумала, что разговор окончен, но ошиблась. Пожевав минут пятнадцать, Папиков пошел, сплюнул табачную жижу в металлическую плевательницу, оставшуюся от немцев, вернулся на место и заговорил снова:
– Разбомбили наш с американцами совместный аэродром, вот и послали меня. Все мои операции прошли успешно – повезло. Так что и наше, и американское начальство осталось довольно. У меня теперь и американский орденок есть – «За заслуги». Прямо там, в Полтаве, американский генерал выдал и еще пообещал личную благодарность от Рузвельта. Как ни странно, прислали. Позавчера вызывал меня наш особист, вручил под расписку копию письма с переводом на русский язык. «А подлинник, – говорит, – вам не положено. Подлинник должен храниться где надо». Так что в случае чего теперь у НКВД против меня все улики на руках.
– Но вы ведь спасали союзников! Вас послали! Какая же тут вина?!
– Послали не послали, а как захотят, так и перекрутят – куда жизнь повернется. Наша жизнь[30]
…«