В этом бою под Люле-Бургасом я и ранен был, в первый же день. Подошли мы к позициям 15-го вечером, переночевали, а на рассвете в понедельник началось сражение, в половине шестого вечера меня ранило. Дело было так. Отряд, которым я командовал, полтора-два сборных взвода, имел сперва стычку с турками в небольшом лесу, мы их оттуда выбили. Потом брали деревню Карагач. Турки и оттуда бежали. Дальше шла гора. Я скомандовал: "Вперед, на гору", и солдаты стали маленькими группами подниматься. А наверху уже были наши. Видно было простым глазом, как они преследовали бегущих турок. Кто направо от нас, кто налево — ничего этого я не знал. Знал только, что нужно идти вперед на гору. А что дальше будет — тоже не знал. При самом начале подъема я остановился и стал оглядывать местность, чтобы не натолкнуться на какой-нибудь отставший турецкий отряд. В это время я и попал под пулю. Кто и откуда ранил — конечно, не знаю. Только пуля турецкая, видно по ране, и он, разумеется не знал, что ранил кого-нибудь, мы с ним находились на расстоянии не менее 400 метров друг от друга. Пуля, как вы видите, вошла здесь, с левой стороны лица, около середины носа, а вышла около правого уха. Сейчас после выстрела я упал ничком, должно быть, больше от неожиданности. Упал и сейчас же внутренно сказал себе: "должно быть, рана смертельная", но как-то совсем глухо это подумал, без всякого… как бы сказать… без всякой сентиментальности, значит, умираю, подумал, конец, и было при этом только чувство какой-то досады на себя, что это так просто происходит, ни одной мысли высокой не приходит в голову. Это мне казалось обидно. Потом боль почувствовал и очень сильную, но не там, где пуля вошла, а где вышла. Так что я первое время решил было, что пуля вошла справа, подле уха. Крови много вытекло, целая лужа. Через несколько минут я приподнялся, вынул санитарный пакетик, сделал себе сам кое-как перевязку…
Потом стал искать санитаров. Но с санитарами беда: они очень поздно приходят. Раненые всегда ими возмущаются. И совершенно справедливо. Турки уже бежали, опасности никакой, а санитаров, смотришь, нет как нет. Появляются через два-три часа, а то и позже. Объясняю я себе это так. Санитары стоят не в огне, а подле огня; они не чувствуют себя, как сражающиеся, в таком положении, что некуда деваться, потому что каждый сантиметр воздуха вокруг грозит смертью. Они только видят вблизи, как умирают другие, поэтому чувство самосохранения у них обостряется до крайности. Боятся идти в огонь — и только. В таком состоянии худшие инстинкты вылезают наружу. Иные санитары, вместо того чтобы идти к раненым, обшаривают убитых. Прямо мерзость… А поставьте этого самого санитара с ружьем на боевую позицию, он будет хорошо сражаться и вместе с другими, когда нужно, бросится вперед "на нож". Вот, ведь, какая штука — человек! Нелепо, в самом деле, думать, что из 200 тысяч солдаты все так-таки сплошь герои, даже и в отдельных, героически настроенных людях далеко не все героично. Военный героизм, по крайней мере в нынешних войнах — массовый. Войско может совершать героические действия, но это вовсе не значит, что все солдаты или офицеры в отдельности — герои. Нужно только, чтоб армия в целом знала, во имя чего она борется, чтобы цель войны она считала своей целью, — и героизм уже вырастет из условий самой войны.
Вы спрашиваете, почему не подняли меня мои собственные солдаты, раз не было санитаров. Это запрещается. Солдат должен сражаться, пока не ранен, а если позволить ему ухаживать за ранеными, никого не останется на линии. Потом, когда я стал бродить по полю, один из моих солдат, действительно, подошел ко мне и взял под руку. Так я при его помощи и добрался до санитарного пункта — ровно через шесть часов после того как был ранен. Тут прижгли отверстие йодом, сделали перевязку и отправили назад с другими ранеными к Лозенграду.
Когда я лежал в телеге, больше всего угнетала не рана, а скрип и стук десятков телег. Это сейчас же восстановило в моем мозгу звук картечниц — самый скверный звук, знаете ли. На поле сражения мне этот звук сперва даже понравился: ровный, спокойный, непрерывный, а потом стал раздражать, чем дальше, тем хуже. Утомляет и надоедает до невыносимости, трещит без пауз и запинки… Подлый автомат! Ничего нет человеческого в этом звуке. Тук-тук-тук-тук-тук — двадцать четыре часа подряд. Пушки несравненно человечнее. Когда раздается пушечный выстрел, вы всегда чувствуете за ним какую-то живую волю, кто-то дернул за какую-то веревку. А пулемет совсем бездушен, это — perpetuum mobile убийства, сыпет пули, несет смерть, а человеческого духа за этим не слышно. Это и есть самое ужасное.