Приближаемся к Дунаю. Становится совсем темно. В ярко освещенный вагон через открытые окна набиваются комары с реки и болот, тучи, мириады комаров. При первом их появлении публика беззаботно отмахивается и шутит, но вскоре дело принимает серьезный оборот. Комары вьются сплошным роем вокруг головы, забираются за ворот, в рукава, покрывают скатерть, тарелки, стаканы и постепенно доводят всех до отчаяния. В воздухе мелькают руки, салфетки, газеты, все мотают головами, быстро перебирают под столом ногами, дергают плечами, иные заворачивают всю голову в газетный лист. Вагон превращается в сумасшедший дом. Закрыть окна невозможно из-за духоты. Наконец, вагонный служитель тушит электричество. Вагон погружается в полутьму, комары замирают, публика приходит в себя, а вокруг популярной дамы — "шепот, робкое дыханье" и виднеются в силуэтах сложные маневры всех родов оружия.
За дунайской долиной начинается Добруджа, т.-е. уже подлинный и бесспорный Балканский полуостров. На протяжении 16 километров поезд проходит над долиной Дуная — по двум мостам и каменной плотине. Сейчас темно, но на обратном пути я добросовестно рассматривал, согласно указания Meyer'a, главный дунайский мост, колоссальный и легкий, построенный в 1890–1895 г.г. итальянским инженером Saligny. Гигантские бронзовые статуи румынских пехотинцев по обеим сторонам моста напоминают путешественнику, что суша и вода одинаково стоят на Балканах под знаком милитаризма.
230 километров от Бухареста до Констанцы мы совершаем в 5 часов, так что в Констанцу приезжаем в 9 1/2 часов вечера. На вокзале нас встречает Козленко, «потемкинец», — он служит кучером в имении матери моего приятеля болгарского врача, с которым мы вместе совершаем путешествие.
— Ну как, Козленко, все у нас благополучно?
— Да, ничего, господин доктор, рапицу всю посеяли, уж она из земли вылазить стала… Только что паровой плуг у нас сломамшись, будь он неладен, четыре дня не работали. Опять же серая кобыла захромала…
— Старая или молодая?
— Нет, которая молодая.
Этот диалог звучит для меня музыкой. Где я: в Добрудже или же в Елисаветградском уезде, в незабвенной Громоклеевской волости?..
Идем на пристань дышать Черным морем. Этого запаха я не слышал полтора десятилетия, за это время сколько событий исторических случилось, а запах все тот же: не очень приятный, но страшно убедительный.
Налево — огромное, ярко освещенное, нарядное офицерское казино. Доступ туда еще не свободен: нужно каждый раз брать в штабе особое разрешение.
Слышу невдалеке русско-болгарский говор: другой потемкинец, слесарь, с гигантом-болгарином ждут своего приятеля с пароходом из Балчика, из новой румынской пристани.
Констанца мысом вытянулась в длину, и с обеих сторон своим гниловато-соленым дыханием дышит на нее Черное море.
Мы бродим по главной улице, ярко освещенной высокими электрическими фонарями. На площади, где играет военный оркестр и скользят нарядные дамы, стоит памятник Овидию*
, и мне напоминают, что тут, под Констанцей, в Томи, римский поэт отбывал свою административную ссылку. В климатическом отношении эти места имеют, во всяком случае, значительные преимущества пред Киренским уездом Иркутской губернии.В Констанце, по последней переписи, около 25 тысяч жителей, среди которых вряд ли менее 25 национальностей. Такова же и вся Добруджа. Вот бы где эсперантистам попытать свои силы!
Потолкавшись по городу, потолковав с директором местного банка и председателем констанцского земства насчет «квадрилатерных» перспектив, выкупавшись в море и купив на дорогу фруктов у двух албанцев, мы выезжаем из Констанцы к вечеру на маленькой бричке, которая тут зовется «тресурой» и которая действительно трясет выше всякой меры. Дорога — русская, пыльная, наша херсонская дорога, и куры как-то по-русски удирают из-под лошадиных копыт, и вокруг шеи у малорослых коней повязаны веревки русские, и спина у Козленки русская… Ах, какая у него русская спина: всю землю обойдешь, такой спины не сыщешь, кроме как в Орловской губернии. "Но! Пасман, ленивая стерва!"… — Там, в Орловской губернии есть у Козленки семья, с которой он расстался, когда шел в матросы, не предвидя, что на всю жизнь превратится в изгнанника, — «потемкинца», — десять лет не видал жены и сына, да и не увидит уже никогда. Последнее письмо на свою деревню подавал четыре года назад. Теперь Козленко один на свете. Он угрюмо глядит не в глаза, а мимо, но совсем лишен так называемого «хохлацкого» лукавства, наоборот, слишком прост. "Теперь уж и по-румынски знаю, — говорит он мне, — по-болгарски трошки знаю, да трошки по-турецки, — уже не помру с голоду нигде, хлеба сумею попросить"…