Опять темь, и над тьмой звезды, и он спокойно рассказывает, и все опять чувствуют то, о чем молчит: двенадцатилетнему сыну прикладом размозжили голову; старуху-мать засекли плетьми; жену насиловали, сколько хотели, потом вздернули петлей на колодезный журавель, а двое маленьких неведомо куда пропали, – молчит, но все это откуда-то знают.
В странной связи стоит великое молчание в таинственной черноте гор, в заслоненном темнотой морском просторе – ни звука, ни огонька.
Мигает красный отсвет, колебля сузившийся круг темноты. Сидит озаренный человек, охватив колени. Звучно жует лошадь.
Да вдруг засмеялся молодой, который опирался о штык, и белые зубы розовато блеснули на безусом лице:
– У нашей станицы, як прийшлы с фронта козаки, зараз похваталы своих ахвицеров, тай геть у город к морю. А у городи вывелы на пристань, привязалы каменюки до шеи тай сталы спихивать с пристани у море. От булькнуть у воду, тай все ниже, ниже, все дочиста видать – вода сы-ыня та чиста, як слеза, – ей-бо. Я там был. До-овго идуть ко дну, тай все руками, ногами дрыг-дрыг, дрыг-дрыг, як раки хвостом.
Он опять засмеялся, показал белые, чуть подернутые краснотой зубы. Перед костром сидел человек, охватив колени. Стояла красно мигающая темнота, а в темноте нарастала слушающая толпа.
– А як до дна дойдуть, аж в судорогах ущемляются друг с дружкой тай замруть клубком. Все дочиста видать, – вот чудно.
Прислушались: далеко-далеко, и мягко, и говоря о чем-то сердцу, плыли стройные струнные звуки.
– Матросня! – сказал кто-то.
– А у нашей станицы козаки ахвицеров у мешок заховалы. Сховають у мешок, увяжуть, та айда у море.
– Як же ж то можно людэй у мешках топить… – печально проговорил заветренный, степной голос, помолчал, и не видно, кто потом невесело сказал: – Мешкив дэ теперь достанешь, нэма, без мешкив в хозяйстве хочь плачь, – з России не везуть.
Опять молчание. Может быть, потому, что сидю перед костром человек, недвижимо охватив колени.
– В России совитска власть.
– У Москви-и!
– Та дэ мужик, там и власть.
– А до нас рабочие приизжалы, волю привезлы, совитов наробылы по станицам, землю казалы отбирать.
– Совесть привезлы, а буржуев геть.
– Та хиба ж не мужик зробыв рабочего? Бачь, скильки наших на цементном работае, а на маслобойном, на машинном, та скризь по городам на заводах.
Откуда-то слабо доносилось:
– Ой, мамо…
Потом младенец заплакал. Бабий голос уговаривал. Должно быть, на шоссе, в смутно чернеющих повозках.
Человек рознял колени, поднялся, по-прежнему красновато освещенный с одной стороны, дернул за холку опустившуюся было лошадиную голову, взнуздал, подобрал с земли в притороченный мешок остатки сена, вскинул за плечи винтовку, вскочил в седло и разом потонул. Долго, удаляясь и слабея, цокали копыта и тоже погасли.
И опять чудилось: будто нет темноты, а бескрайно степь и ветряки, и от ветряков пошел топот, и тени косо и длинно погнались, а вдогонку: «Куды? Чи с глузду зъихав?.. назад!..» – «Та у него семейства там, а тут сын лежить…»
– Эй, вторая рота!..
Сразу опять темь, и далекой цепочкой горят огни.
– Пойихав до Кожуха докладать, – все чисто у козаков знае.
– Ой, скильки вин их поризав, и дитэй и баб!
– Та у него ж все козацкое – и черкеска, и газыри, и папаха. Козаки за свово приймають. «Какого полка?» – «Такого-то», – и ийде дальше; баба попадется, шашкой голову снесе, малая дитына – кинжалом ткнэ. Дэ мисто припадэ, с-за скирды або с-за угла козака з винтовки рушить. Все дочиста у них знае, яки части, дэ скильки, все Кожуху докладае.
– Диты чим провинилысь, несмыслени? – вздохнула баба, опираясь горько на ладонь и поддерживая локоть.
– Эй, вторая рота, чи вам уши позатыкало!..
Кто лежал, не спеша поднялись, потянулись, зевнули и пошли. Звезды над горой высыпали новые. Возле котлов расселись по земле, стали хлебать варево.
Торопливо носят ложками из ротного котла, жгутся, а каждый спешит, чтоб не отстать от других. Во рту все сварилось, тряпки на языки и с неба свесились, и горло обожжено, больно глотать, и спешит, торопливо ныряя в дымящийся котел. Да вдруг цап с ложки – мясо поймал и в карман, после съест, и опять торопливо ныряет под завистливые искоса взгляды ныряющих ложками солдат.
Даже в темноте чувствовалось – шли толпой, буйной, шумной, и смутно белели. И говор шел с ними, возбужденный, не то обветренных, не то похмельных голосов, пересыпаемый неимоверно завертывающейся руганью. Те, что носили ложками из котелков, на минуту повернули головы.
– Матросня.
– Угомону на них нэма.
Подошли, и разом отборно посыпалось:
– Расперетак вас!.. Сидите тут – кашу жрете, а что революция гинет, вам начхать… Сволочи!.. Буржуи!..
– Та вы що лаетесь!.. брехуны!..
На них косо глядят, но они с ног до головы обвешены револьверами, пулеметными лентами, бомбами.