На столе уже были раскреплены по-штормовому две бутылки коньяка. На койках лежали «жареные трупы кур» (жаргон полярников), шпигованное чесноком мясо и вобла.
Наличие коньяка объяснялось тем, что у геофизика сегодня был день рождения — полсотни лет, а в такие торжественные даты алкогольные напитки предоставляются человеку человеческим путем — без бутлегерства.
Закуску мои пассажиры прихватили еще с Мирного и хранили в холодильнике начальственного люкса до подходящего момента.
Так как день рождения геофизика, которого звали Ростислав Алексеевич, начался несколько странно, то они решили отметить его не в конце дня, что традиционно для нормальной обстановки, а начать в начале, то есть в конце первого часа ночи.
В момент моего возвращения подсыхающие пассажиры жестоко ссорились из-за пузырей воблы. Им пузыри было никак не поделить. А воблиный пузырь — большая ценность, ибо если поднести к нему зажженную спичку или огонек зажигалки, то пузырь этак взрывается-чпокает, что приносит подрывнику большое удовольствие. Особенно это интересно и приятно подрывнику, если ему удается взорвать пузырь под носом или ухом соседа и сделать это неожиданно.
Австралийский гляциолог, кличка которого оказалась именно Коала, ибо больше всего на свете он любил спать, в спорах о воблиных пузырях участия не принимал.
Здесь придется сделать некоторое отступление.
Любимой балериной матери была Анна Павлова. Не знаю, возможно ли было их личное знакомство и состоялось ли оно. Сейчас о другом. Австралийский исследователь Антарктиды Дуглас Моусон строил в Англии судно для плавания к Южному материку. Крестной матерью своей «Авроры» Дуглас Моусон пригласил быть Анну Павлову. Она жила тогда в Лондоне. Павлова честь честью разбила о форштевень «Авроры» бутылку шампанского и подарила Моусону на счастье русскую матрешку. Может, и не матрешку, а другую какую куклу, но мне хочется — матрешку. А подарок Анны Павловой оказался счастливым талисманом для Моусона. Дуглас прошел сквозь нечеловеческие страдания, которых не вынесли его друзья — они погибли, прославил Австралию и увековечил свое имя на карте планеты.
Когда я начинал писать рассказы, то о Дугласе Моусоне ничего не слышал. Но очень любил другого австралийца, куда менее известного в мире, Генри Лоусона — бродягу, стригаля, пьяницу и великолепного прозаика. И единственный раз в жизни совершил чистейшей воды плагиат под неотразимым влиянием этого бродяги и пьяницы, умершего в одиночестве на полу жалкой хижины рядом с пустой винной бутылкой. Такую смерть предсказывали литературные критики-нудаки Чехову.
Мой плагиат за четверть века так никто и не обнаружил. Называется он рассказом «Если позовет товарищ…». Это нормальный перепев «Шапки по кругу» Генри Лоусона.
Естественно, что я начал разговор с Джоном с литературы:
— Вы читали «Я умею прыгать через лужи» Алана Маршалла?
Нет. Он не читал.
— А Генри Лоусона читали?
Нет. Он не читал. Он читает только молодых писателей, вошедших в литературу шесть-семь лет назад.
Несу об Анне Павловой, Дугласе Моусоне, шампанском, кукле; о встрече участников нашей первой антарктической экспедиции с Моусоном в Мельбурне — туда заходила «Обь». Несу все это не так, чтобы показать эрудицию, а хочу поделиться удивительностью прониканий и перекрещиваний всего и вся на этом свете.
Он оживляется: участники первой САЭ встречались с Моусоном? Какие старые! Сколько же им было лет? Оказывается, решил, что Моусон встречался с Беллинсгаузеном! Такого не придумаешь.
— А вам сколько лет, Джон?
— Я на один сезон старше Христа.
Если перевести его австралийский русский на настоящий, то получилось бы, что он старше Иисуса на «одну зимовку».
Дав это интервью, Джон мирно заснул в углу дивана.
Через пятнадцать минут после начала нашего междусобойчика в дверях возник еще один ученый. Как оказалось, доктор географических наук.
У него были кулаки с пионерскую голову и рожа пострашней противогаза, ибо он сорок дней не мылся, кувыркаясь на санно-гусеничном поезде, а на судне попарился и сбрил бороду: все, что было под бородой, — молочно-бело, все, что было доступно солнцу и ветру, — пережженный кирпич.
Никакому цирковому клоуну не додуматься до такой сногсшибательной маски.
— Можно я тут с вами брошу культвеху? — для порядка спросил он, усаживаясь на мою подушку и вытаскивая из-за пазухи бутылку.
— Конечно, — говорю.
— Да-с, — говорит доктор географии, — когда здесь пароходом командует капитан типа Ямкина, то можно и не посылать на Мирный сам теплоход. Отправить сюда только вельботы номер один и номер два. И посадить на румпель вельботов старпома и второго штурмана. И все будет о'кей.
— Э-э, — сказал я, — не будем переходить на личности. Особа капитана для пассажира должна быть священна. Объясните лучше, почему в столовой на Молодежной нет скатертей? Лозунгов — как в образцово-показательной казарме, а на столах паршивые клеенки. Сколько уже лет вы здесь живете? И все не по-человечески!
— Э-э! Бросьте! И самому вам все ясно.
— Ну ладно. Ответьте на чисто писательский вопрос.
— Пожалуйста.