— Я, увы, понял сразу слишком много. И поистине я попал в ловушку, которую сам поставил. Я до конца понял секрет смешного, и смешного больше не существует для меня. Для меня нет больше юмора, шуток, острот. Есть только категории, группы, формулы смешного. Я анализировал, машинизировал живой смех. И тем самым я убил его. Вот сейчас я смеялся. Но мне удалось и этот смех анализировать, анатомировать, убить. И я, фабрикант смеха, сам больше уже никогда в жизни не буду смеяться. А что такое жизнь без шутки, без смеха? Без него — зачем мне богатство, власть, семья? Я ограбил самого себя…
— О чем вы болтаете, Спольдинг? Придите наконец в себя! Или вы пьяны? — с раздражением воскликнула Файт.
Но Спольдинг, опустив голову, сидел неподвижно, как статуя, в мрачной задумчивости, не отвечая на вопросы, не обращая внимания на окружающих. Его пришлось отвезти в больницу. Главный врач нашел у Спольдинга душевное расстройство на почве крайнего истощения нервной системы. «Величайшие артисты-комики нередко кончают черной меланхолией», — говорил врач. Но его молодой ассистент, оригинал и любитель парадоксов, уверял, что Спольдинга убил дух американской машинизации.
СВЕТОПРЕСТАВЛЕНИЕ
1. Под старой липой
— Нет, трудно в наше время быть «собственным корреспондентом». Я, как говорится, выбит из седла и не знаю, о чём теперь писать. Вы помните мой рождественский фельетон? Я сделал любопытный подсчёт, сколько десятков миллионов бутылок вина и шампанского выпили берлинцы за праздники и сколько сотен миллионов килограммов съели свинины и гусей. Немцам это показалось обидно. «А, он хочет доказать, что нам совсем не плохо живётся, и что, следовательно, мы можем гораздо аккуратнее платить военные долги?» Дело дошло до дипломатических осложнений. Мне пришлось объясняться и извиняться.[1]
— На таких фельетонах журналисты делают имя, — сказал Лайль, отпивая кофе.
— Разные бывают имена, — ответил Марамбалль. — Меня едва не отозвала редакция обратно в Париж. И я теперь решительно в затруднении. Нельзя же всё время писать о новых постановках и выставках картин!
Приятели замолчали, занявшись завтраком. Каждое утро они встречались здесь, в Тиргартене,[2]
занимали столик под старой тенистой липой, пили кофе и делились новостями. Марамбалль — собственный корреспондент газеты «Тан» — двадцатипятилетний молодой человек с чёрными усами и живыми, весёлыми глазами, очень подвижный, беспечный и жизнерадостный, и Лайль — корреспондент лондонской газеты «Дейли Телеграф», замкнутый, сухой, бритый, с неразлучной трубкой в зубах. Несмотря на разность в характерах, они были большими друзьями. Даже профессиональное соперничество не портило этой дружбы. Лайль допил кофе, выпустил клуб дыма и сказал:— Ну что же, облюбуйте какой-нибудь берлинский Чаринг-Кросс[3]
и напишите теперь о бедноте.— Благодарю вас. Меня, чего доброго, заподозрят в большевизме, и редакция уж наверное отзовёт меня после такого фельетона.
— Всё зависит от того, как вы построите фельетон.
— Ах, надоело мне это!.. Вы слыхали новую негритянскую певицу мисс Глоу? Она выступает в цирке Буша. Уж действительно Глоу.[4]
От её пения несёт зноем африканской пустыни. Тра-ля-ля-ля-ля! Изумительно! Непременно пойдите. И зачем только столь очаровательный голос она держит в чёрном теле! Эй, эфемерида, пожалуйте сюда!Молодой грек, в белом костюме и соломенной шляпе, с чёрными, грустными, маслянистыми, большими глазами и орлиным носом, подошёл к столику, раскланялся, церемонно подняв шляпу, и присел на край стула.
— Жарко, — сказал Метакса — так звали грека, — обтирая влажный лоб шёлковым платком.
— Как называется газета, в которой вы работаете? — спросил Марамбалль, подмигивая Лайлю.
— «Имера».
— Химера?
— «Имера», что значит «день». Хорошая газета, афинская, шестьдесят тысяч тираж.
— Ого! И вы посылаете туда эфемериды?[5]
Вот мы тут спорили с Лайлем, — и Марамбалль опять подмигнул Лайлю, — каково первоначальное значение слова «комедия»?— «Космос» значит «разгул», — серьёзно отвечал Метакса, — «оди» — «песнь». «Комодоя» — весёлое пение в честь Вакха-Дионисия.[6]
Так произошло слово «комедия». — И, окинув журналистов ласковым взглядом, Метакса спросил: — Вы не знаете последней новости? Говорят, вчера подписано тайное соглашение между Германией и Советской Россией. О! Делиани! — Наскоро простившись, Метакса нагнал своего соотечественника, шедшего по дорожке с большой корзиной, наполненной шёлковыми тканями.— Из него никогда не выйдет хорошего журналиста, — сказал Марамбалль, глядя вслед удалявшемуся греку.
— Почему вы так думаете? — процедил сквозь зубы, не выпуская трубки, Лайль.
— Разве настоящий журналист станет говорить о такой крупной новости, как подписание тайного соглашения между державами, если уж ему удалось кое-что пронюхать первым? Да и журналист ли он?
— Метакса приехал в Берлин учиться, а для того, чтобы иметь материальные средства, он корреспондирует какую-то греческую газету. — И, посопев угасавшей трубкой, Лайль продолжал: