Нет, не лопнула у этого штангиста жила. Парни Казакова, состоящие из цинизма, наглости, нахальства, с ядреными задами, крепко пахнущие спермой, табаком и водкой, — эти парни расплодились и пронизали в самых разных качествах всю Россию. Это и перекати-поле без святого в душе и сердце, которыми набиты исправительные колонии усиленного режима. И одновременно из этих послевоенных парней вышли и миллионы грубых и откровенных приспособленцев на всех ступенях общественной лестницы. Послевоенные, начала пятидесятых годов, парни Казакова, бегущие из деревни в дырявых сапогах гармошкой, к нашему времени обулись в кроссовки и на пальцы нанизали золотые кольца. Только это уже даже не для Белова тема, а, пожалуй, лишь для Виктора Петровича Астафьева.
Итак, мне кажется, что Казаков учился у Бунина и Хемингуэя изображению плоти жизни и смерти, и любви, и питья, и охоты, имея — сознательную или несознательную — цель: вернуть людям, которые утратили способность радоваться чувственному миру, его краски, запахи; заставить нас вспомнить красоту и радость плотского — огромная цель! Не живопись ради живописи, не запахи ради запахов, но пробуждение атрофированной за многие годы голода, нищеты, сиротства, уродства, жестокости способности извлекать из жизни максимум того, что возможно, для ее украшения.
Быть может, парни Казакова где-то и в чем-то перекликаются с Герваськой Бунина. Но и здесь у Казакова получился не показ ради показа, а выведение социально-физиологического типа и даже предсказание его генетического дальнейшего развития.
Прошло одиннадцать лет
В сентябре 1979 года на теплоходе «Северолес» я приплыл на Чукотку в порт Певек. И получил там почту за несколько месяцев, которую переслали мне из Ленинграда. Среди этой корреспонденции было письмо от Казакова.
14.06.79.
Абрамцево.
Дорогой Виктор! Вот видишь, и дожили мы до твоего 50-летия! Поздравляю тебя, хоть, собственно, поздравлять не с чем особенно, но что делать, если первый наш юбилей падает не на двадцать лет, а на пятьдесят. Утешимся хотя бы тем, что это первый юбилей, и дай тебе Бог дожить хотя бы до третьего.
Не так давно попалась мне в библиотеке твоя книжка «Соленый лед», я ее прочел впервые всю, в полном виде и единым разом, и должен тебе сказать, очень жалко, что таких книжек у тебя мало. Рад, что, несмотря на разные ненормальности в жизни твоей, пишешь как-то свободно, раскованно, с чем тебя от души поздравляю. И еще приятно было, что, читая тебя, приценивался к своему «Северному дневнику» — все разно у нас, и потому рад, что так разно пишем.
Ты, видимо, из кино выбрался, а я на старости лет в него втяпался, убил два года и, как водится, оброс «соавторами», ибо, как мне сказали, ничего я в кинематографе не смыслю. Зато они смыслят, и фильм, наверное, выйдет фиговый, как водится. Однако съемки будут на Новой Земле, и я заранее предвкушаю наслаждение от вещей издавна мне милых, как-то: ото льдов, полыней, тюленей, собак, могилы Баренца (там у меня Русанов с Вылкой идут вокруг Новой Земли) и прочих северных прелестей. Там и война есть, тихая война, подлодка всплывает в полынье, и гансики высаживаются на берег (им метеобаза нужна для рейдеров), так что и постреляем маленько…
Ну, и гольца поедим во всяких его ипостасях и прочие удовольствия. Вот, присоединяйся к нам консультантом, а? В августе, может быть, поедем на «выбор натуры» — присоединяйся, подышишь дней десять солеными льдами, в Архангельске, говорят, новую гостиницу отгрохали на уровне мировых стандартов.
Будь здоров, Витя, пиши больше. Актеров среди ненцев нет, пришлось набирать среди азиатов.
Эпигон и декадент Ю. Казаков
Если учесть, что рейс наш сильно затянулся, а угодил я в него сразу после рейса в Антарктиду; и еще учесть, что ледовая обстановка была чрезвычайно тяжелой, устали мы уже запредельно, то поймете, каким давлением на мои слезные железы оказалось это письмо. Сразу сел за ответ.
Пишу тебе из Певека, где мы застряли под разгрузкой. Поздравление твое получил здесь только — с опозданием на три месяца. Пятидесятилетие пережил тяжело. Все это так избито: «Ах, как быстро промелькнула жизнь! Ох, как ничего не сделано! Эх, как некрасиво, неумело, грязно прожито!» — и никуда не денешься: идешь по штампу, хотя и ненавижу я его смертельно. Что было-то в жизни: блокада, эвакуация, казарма, погоны, служба, безденежье, муки над каждым рассказом, муки и унижения печатания… И опять все то же. И как нестерпимо хочется как-то успеть наладить хотя бы квартирный быт и написать хорошую книгу, и как весь опыт жизни говорит, что ничего уже не сможешь, ибо на все это особый талант нужен. Вот какие, дорогой мой, словеса я выпускаю на белые льдины, которые плавают взад-вперед по рейду, а вода возле них плюхает — будто кто-то усталый на весла наваливается из последних сил.