В Бадене хозяин отеля, немец, отказался давать ему обед, велел слуге сказать: «он не заслужил обеда!»
В Женеве заложил часы, обручальные кольца… Давал своей Ане клятвы бросить играть – и не мог удержаться. Эта страсть к переживаниям в азарте изображена в «Игроке» и «Подростке». Участившиеся припадки эпилепсии, унижения, бешеная, сумасшедшая работа над «Идиотом», в Вене, рождение первого ребенка, девочки, и вскоре ее смерть… ночи и дни мучительного писания романа с трупиком девочки за стеной… работа почти в беспамятстве…
Влияние Анны Григорьевны на «воскресение» мужа несомненно: заключительная часть романа «Преступление и наказание», воскресение Раскольникова под влиянием кроткой верующей Сони, писалась вскоре после женитьбы. Достоевский вбирал от своей Ани невидимые токи, пересоздавал себя ее простой верой, какою верует народ.
Работа над «Идиотом» была самой мучительной из всех работ. В августе 1867 г. Достоевский писал из Женевы поэту и другу Майкову, что «роман есть». «Бросаюсь в роман на-ура, весь с головой, все разом на карту, что будет – то будет!» Несомненно, пребывание в Швейцарии давало какие-то толчки: в романе много «швейцарского», в рассказах кн. Мышкина.
Через четыре месяца Достоевский пишет Майкову: «бросил все к черту, роман опротивел мне до невероятности». Варианты, в черновых тетрадях, сменяют один другой, до восьми. Много говорится о «клубе детей», которым суждено обновить жизнь… – об этом говорит и кн. Мышкин. Упоминание о базельской картине Гольбейна, «Снятие с Креста», получившей в окончательном тексте глубокий смысл. Завязывается, наконец, идея кн. Мышкина – «дать совершенно прекрасного человека».
Черновые тетради записей показывают, какая смута была в душе Достоевского. За две недели было отброшено все написанное, мелькнул новый план. «Голова моя обратилась в мельницу», – писал он другу.
18 декабря 1867 г. он сел писать новый роман. 5 января уже отослал в «Русский Вестник» пять глав первой части: это и был роман «Идиот», «В сущности, я сам совершенно не знаю, что я такое послал… идея моя – изобразить прекрасного человека», – писал он Майкову.
В начале января 1868 г. он пишет племяннице, Ивановой:
«Главная мысль романа – изобразить положительно прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете… Прекрасное есть идеал, а идеал, ни наш, ни цивилизованной Европы, еще далеко не выработался. На свете есть только одно положительно прекрасное лицо – Христос… Из прекрасных лиц в литературе христианской стоит всего законченнее Дон-Кихот; но он прекрасен единственно потому, что в то же время и смешон. Является сострадание к осмеянному и не знающему себе цены прекрасному, а, стало быть, является симпатия в читателях. Это возбуждение сострадания и есть тайна юмора. У меня нет ничего подобного и потому боюсь страшно, что будет положительная неудача…»
Он понимал непомерность задачи: искусство может лишь приблизительно дать идеал, ибо прекрасный человек – святой. Здесь он подходит к проблеме религиозного творчества.
Майков его обрадовал: начало романа имеет успех. В мае умирает первый его ребенок, дочка Соня. Несмотря на тяжкое горе, он продолжает писать; роман уже в печати, журнал ждет продолжения.
Достоевский в отчаянии: «и вот, идея „Идиота“ почти лопнула!..» – пишет он Майкову. И дальше, Ивановой: «теперь роман кончен, наконец! последние главы я писал день и ночь, с тоской и беспокойством ужаснейшим… романом я недоволен; он не выразил и десятой доли того, что я хотел выразить, хотя все-таки я от него не отрицаюсь и люблю мою неудавшуюся мысль до сих пор…»
Какую же мысль? Возможность пересоздать жизнь, людей… – влиянием личности совершенно прекрасного человека, его проповедованием духовного возрождения, Добра, установить царство Божие на земле? Об этом не раз, в пафосе, говорит кн. Мышкин, вернувшийся из шестимесячного странствования по России, «узнавший» русский народ, как ему казалось. Ясно, что его «идея» никак не могла бы осуществиться, хотя бы из-за одного того, что он не «совершенно прекрасный» человек: он поврежденный, что и обнаруживается на вечере у Епанчиных, во время его восторженной «проповеди». Ему удалось захватить слушателей своим экстазом, своей «внутренней, невысказанной правдой», но этого мало – захватить: надо полонить, увлечь, повести, духовно спаять с собой, так, чтобы все прежнее оставили, забыли, отказались от себя… На миг зачаровались. Но экстаз кончается припадком, князь падает, Аглая едва успела подхватить его, и все услышали в ужасе дикий вопль «духа, сотрясшего и повергшего» несчастного «идиота».
Достоевский не мог не сознавать, что «идея», возрождение не может удаться безвольному; смиренному, почти ребенку, и еще «идиоту». Для чего же было тогда писать такое? сознавать неудачу – и не отвергнуть неудавшееся? Достоевский, конечно, сознавал свою видимую неудачу, и… чувствовал совсем другое – свою победу.