Настань сейчас вновь 1909 год и будь я тем самым редактором, я уже через неделю выставил бы этого Льюиса за дверь или создал бы в «Воскресном приложении» специальный отдел для всех нелепых фантазий, на какие только способна его глупая башка; и я все повышал да повышал бы ему жалованье, так что через каких-нибудь десять — двенадцать лет оно, пожалуй, дошло бы до тридцати семи долларов пятидесяти центов. От этого Льюиса был еще кое-какой прок, когда случалось нечто, представлявшее «общечеловеческий интерес», но он никогда не узнавал никаких новостей, не видел новостей и не слышал новостей, и если бы губернатор вдруг застрелил мэра прямо на пристани, а Льюис был бы единственным присутствовавшим при этом репортером, — он как ни в чем не бывало прискакал бы в редакцию с премиленьким описанием заката над Золотыми воротами.[256] Подлинные события его карьеры заставляют меня вновь взять под Подозрение все жизнеописания и в особенности автобиографии; читая пышные славословия премьер-министрам, епископам и магнатам универсальных магазинов, я всегда подозреваю, что хотя в молодые годы они и бывали трудолюбивыми и честными двадцать шесть часов в сутки, на их долю, вероятно, все же выпадали счастливые минуты блаженного и высокопарного идиотизма.
Этот Льюис разыскал в Сан-Франциско притон в духе Роберта Льюиса Стивенсона, где собирались бродяги и всю ночь напролет, не закусывая, пили вино ценою по пять центов за кувшин, и туман в головах становился все гуще, и, сидя за грубыми, некрашеными столами, по которым скользили зловещие тени, они рассказывали друг другу свои похождения в Южных Морях или уныло пели хором, на манер Пожирателей Лотоса. Но, к удивлению нашего юного героя, редактор об этом и слышать не хотел. Редактор говорил, что откуда-то поползли слухи о финансовом скандале, связанном с большим детским приютом; так вот, не будет ли Льюис так любезен лететь туда пулей и покопаться в этой грязи?
Оказалось, что приют окружен возмутительно высокой стеной из красного кирпича. Настоящий репортер, вероятно, вскарабкался бы на стену в полночь, прополз через двор, усыпил хлороформом ночного сторожа, вытащил гроссбухи из сейфа и занял бы своим сообщением всю первую полосу вечернего выпуска. Но я дважды обошел эту безмолвную стену и — больно сказать! — не нашел в себе решимости перемахнуть через нее. Не хватило у меня духу и на то, чтобы позволить у негостеприимных ворот и спросить привратника: «Как, по-вашему, не жулик ли глава этого учреждения и нет ли у вас на руках каких-либо доказательств?» Не поймите меня превратно, я не хвастаю; я сожалею и скорблю об этом; словом, я вернулся к себе в пансион (пользуюсь случаем теперь, тридцать восемь лет спустя, сообщить своему бывшему квартирохозяину: я отлично знал, что он тайком забирался в мою комнату и писал на моей пишущей машинке) и написал прелестную поэму, посвященную глазкам Эллен или еще бог весть каким, но не менее животрепещущим новостям.
О изобретательная, отважная молодость! Ведь это, кажется, Уильям Питт[257] стал премьер-министром в двадцать три года… Или это не ему было двадцать три, а ректору Чикагского университета?
Однако моя деятельность на Тихоокеанском побережье не ограничивалась одами девичьим глазкам. Мы были вечерней газетой, и в восемь утра я уже сидел в редакции, сочиняя заголовки. Я никогда не был большим мастером по части заголовков: это искусство даже более тонкое и страстное, чем популярное некогда искусство сочинять эпитафии, хотя и близко последнему по духу, ибо разве газетные заголовки не надгробные камни для новостей, которые умерли, а иной раз даже успели разложиться? Все же мне удалось создать несколько подлинных шедевров вроде:
АНГЛИЧАНИН СКАЗАЛ: «САН-ФРАНЦИСКО БУДЕТ ВЕЛИЧАЙШИМ ГОРОДОМ США».
Предполагалось, далее, что с десяти до четырех мы бегаем по городу и задаем бестактные вопросы людям, которые предпочли бы, чтобы их оставили в покое, а вечером наконец принимаемся за работу. Приближались бурные выборы, и я должен был ежедневно давать отчет о нескольких ораторских оргиях.
Главной фигурой на этих выборах был джентльмен, которого политические краснобаи называли не иначе, как «П. Хейтч Мак-Карти, незыблемая опора Города и Округа Сан-Франциско». В американской политике есть одна характерная особенность: личности здесь уделяется куда больше внимания, чем реальным политическим принципам; поэтому я отлично помню открытую улыбку Мак-Карти, его великолепные усы и сердечность, с которой он встречал репортеров («Привет, ребята, помогай вам бог!»), и позабыл только, за что ратовал этот самый П. Хейтч, и стояли мы горой за него или насмерть против него, и, главное, победил он или провалился.