В 1829 году внимание Европы было обращено на Адрианополь1, где решалась судьба Греции, целые 8 лет занимавшей помышления всего просвещенного мира. Греция оживала, могущественная помочь Севера возвращала ей независимость и самобытность.
Во время переговоров, среди торжествующего нашего стана, в виду смятенного Константинополя, один молодой поэт думал о ключах св. храма, о Иерусалиме, ныне забытом христианскою Европою для суетных развалин Парфенона и Ликея. Ему представилась возможность исполнить давнее желание сердца, любимую мечту отрочества. Г-н Муравьев через генерала Дибича получил дозволение посетить св. места – и к ним отправился через Константинополь и Александрию. Ныне издал он свои путевые записки.
С умилением и невольной завистью прочли мы книгу г. Муравьева. «Здесь, у подошвы Сиона2, – говорит другой русский путешественник, – всяк христианин, всяк верующий, кто только сохранил жар в сердце и любовь к великому». Но молодой наш соотечественник привлечен туда не суетным желанием обрести краски для поэтического романа, не беспокойным любопытством найти насильственные впечатления для сердца усталого, притупленного. Он посетил св. места как верующий, как смиренный христианин, как простодушный крестоносец, жаждущий повергнуться во прах пред гробом Христа Спасителя. – Он traverse[133] Грецию, préoccupé[134] одною великой мыслию, он не старается, как Шатобриан3, воспользоваться противуположною мифологией Библии и Одиссеи. Он не останавливается, он спешит, он беседует с странным преобразователем Египта4, проникает в глубину пирамид, пускается в пустыню, оживленную черными шатрами бедуинов и верблюдами караванов, вступает в обетованную землю, наконец с высоты вдруг видит Иерусалим…
О Сальери*
В первое представление «Дон Жуана»1, в то время когда весь театр, полный изумленных знатоков, безмолвно упивался гармонией Моцарта, раздался свист – все обратились с негодованием, и знаменитый Сальери вышел из залы, в бешенстве, снедаемый завистию.
Сальери умер лет 8 тому назад2. Некоторые немецкие журналы говорили, что на одре смерти признался он будто бы в ужасном преступлении – в отравлении великого Моцарта.
Завистник, который мог освистать «Дон Жуана», мог отравить его творца.
Начало статьи о Гюго*
Всем известно, что французы народ самый антипоэтический. Лучшие писатели их, славнейшие представители сего остроумного и положительного народа, Montaigne, Voltaire, Montesquieu[135], Лагарп и сам Руссо, доказали, сколь чувство изящного было для них чуждо и непонятно.
Если обратим внимание на критические результаты, обращающиеся в народе и принятые за литературные аксиомы, то мы изумимся их ничтожности или несправедливости. Корнель и Вольтер, как трагики, почитаются
у них равными Расину; Ж.-Б. Руссо доныне сохранил прозвище
Стихотворения его, конечно, очень оригинальны и, что важнее, исполнены искреннего вдохновения. В «Литературной газете» упомянули о них с похвалою2, которая показалась преувеличена. Ныне V. Hugo, поэт и человек с истинным дарованием, взялся оправдать мнения петербургского журнала: он издал под заглавием «Les Feuilles d’automne»[137] том стихотворений, очевидно писанных в подражание книге Сент-Бёва «Les Consolations».
Сочинения и переводы в стихах Павла Катенина*
На днях вышли в свет «Сочинения и переводы в стихах Павла Катенина».
Издатель (г. Бахтин) в начале предисловия, весьма замечательного, упомянул о том, что П. А. Катенин, почти при вступлении на поприще словесности, был встречен самыми несправедливыми и самыми неумеренными критиками.
Нам кажется, что г. Катенин (так, как и все наши писатели вообще) скорее мог бы жаловаться на безмолвие критики, чем на ее строгость или пристрастную привязчивость. Критики, по-настоящему, еще у нас не существует: несправедливо было бы нам и требовать оной. У нас и литература едва ли существует; а на нет суда нет, говорит неоспоримая пословица. Если публика может довольствоваться тем, что называют у нас критикою, то это доказывает только, что мы еще не имеем нужды ни в Шлегелях, ни даже в Лагарпах.