Здесь топят углем и растапливают щепочками, ligots[51]
. На днях среди своих лигошек встретил я одну в белом. Боже мой, береза! Белая кора с коричневыми черточками, с оторванной, тончайшей кожицей – всегда она трепещет, нежно дрожит на ветерке – Россия. Зачем же Западу береза, это наше дерево, тут же каштаны, вязы, дубы, буки и платаны, а береза – наша. Она облик чистоты и скромной непорочности, бедности и суровости, Святая Русь. Простенькими цветочками украшены поля Руси, простым и светлым деревом ознаменованы ее леса, и под березами, под елями спасались Сергии и Серафимы, русская береза есть у Пушкина, Толстого и Тургенева, и в музыке, и в живописи, и в жизни каждого из нас.Монашенка, и девственница, и заступница. Брошу ли тебя в печь, французская сестра? Лежи спрятанная – память, вздох, надежда.
Когда-нибудь и на родной земле я обниму твой ствол.
Вечер, решетка Люксембургского сада. Еще светло. За Пантеоном рыжая, мрачная туча. Она ползет на нас. Становится сумрачно, придавлено все, верно, и в Помпее, перед гибелью, вот так же было. Запад еще чист. Над Сенатом звезда. Уже зажгли огни в старом дворце, так бледен, тонок свет их, и так четко режется крыша на еще ясном, древнем – латинском небе. Мгла идет с востока. Старый дворец, крепкий, вычерченный, – и печален свет в его окнах. Берегись. Но как изящен весь его рисунок, с ним спокойно можно умереть.
Другой вечер.
Нет коней монгольских. И над тою же решеткою зимнее солнце стоит невысоко, четки, зябки статуи, Меркурий извивается в морозце. Тонкой белой скатертью покрыт весь сад. Вот тебе и фонтан Медичи. И подземный плющ по бассейну, и легкие следочки парижанок, дыханье Севера, чистое, хрусткое. Борей обнял Латинянку – и успокоил, так освежил стихией.
Солнце покраснело и зашло. Синева за решеткой. Славный снег, отдых…
Веселость! Какое прелестное свойство! Не насмешка, а такое солнце внутри – всему улыбается, всему добро, всему свет. Веселых людей очень мало, потому что мало чистых. Веселость есть состояние «без греха». Так, вероятно, чувствовал себя в Раю первый человек. Я видел раз во сне Рай, дул теплый ветерок, трава, солнце и непередаваемое ощущение безмерного веселья. Наяву такими были несколько майских дней молодости – во Флоренции, в дальней Москве. Это вот и остается в жизни: несколько крупинок золота – веселья!
Чаще всего веселы дети, юноши, девушки. В нашем возрасте реже веселость. Благо сохранившим ее. Ребенку легко, он еще не отравлен. А прожить жизнь и не поддаться… Свет ребенка еще почти природа. Свет мудреца и святого – труд, подвиг. Светел, весел был св. Франциск, св. Серафим. Люди, мало знающие жизнь, мало задумывающиеся над ней, нередко упрекают аскетизм во «мраке». «Мрачные аскеты», «умертвители жизни» – сколько тут неправды. Нет, без самоограничения нет силы, нет здоровья духа, значит, нет веселости.
Аскетизм ведет к веселости! Вот за что накинутся на меня «язычники». Пускай кидаются. Не меня учить язычеству, если же ему поклонишься и ему послужишь, ничего хорошего не будет.
…Нельзя объяснить, что такое свет, добро, любовь (можно только подвести к этому). Я должен сам почувствовать. Что-то в глуби моего существа должно сцепиться, расцепиться, повернуться, одно встанет, а другое отойдет. Так, около двадцати лет назад, в светлый апрельский день Москвы, мгновенно, навсегда ощутил я невыразимую таинственность, величие Евангелия – в давно знакомых его строках.
Так и теперь, в парижском солнце и под шум автомобилей, грохот камионов, а некоем потоке чувств и мыслей вдруг «переживаешь» истину. Она становится живою силой. Ощущаешь ее сердцем, но и кончиками пальцев, и дыханьем, шумом крови в висках – всем, а потом пробуешь облечь в слова, и вот сшит костюм, но тогда оказывается, что этого покроя платье носят все. Ну, что же, пусть! Свежесть и неотразимость все-таки остались.
…Так же было и на панихиде по Мерсье. «Иде же несть болезни, печали и воздыхания» – мы опустились на колени, и сквозь мех на плече соседней дамы свет свечи ее замерцал такими радугами, создал такой новый мир, через который ясно и уверенно почувствовалось, где сейчас «архиепископ Иосиф», о котором молились.
Архиепископ Иосиф был «угоден Богу». От него в мире остался чистый и блестящий след. Какой доброты улыбка на его портрете! Как высоко! Как прекрасно прожитая жизнь!
Это написал самый «лучезарный» и самый «языческий» из русских. Хороши, значит, остальные! Лев Толстой считал это стихотворение лучшим, кажется, во всей мировой литературе, плакал над ним старческими слезами и от своей жизни перед смертью сбежал в Астапово. Достоевский, Некрасов… но это общеизвестно. Один француз говорил, что вся русская «большая» литература это площадь, толпа, выходит герой, кланяется, бьет себя в грудь, вопит и кается.