«Мировой люмьер»… Слева – вот острейшая из его отрав. Миазм, что прививает возбуждение и тоску, наслаждение – муку.
Но, кажется, в камнях «люмьера» больше всего изъязвленных жизней, исстрадавшихся сердец и очерствевших ко всему, кроме себя, ослепших душ.
Проходя вечером в толпе парижской, легче понимаешь полоумных, наполняющих этот город: ну, конечно, химерично и головокружительно, чтобы вся эта толпа знала твои дела, твое лицо и твое имя. Одолеть гидру…
Для чего? Кому все это надо?
Отшельники древнего Египта врывались в Александрию, громили палками и дубинами все направо и налево, всех богов и статуэтки, вазы и бассейны, зеркала, курильни, лупанары.
В современности нет отшельников. Но… есть обездоленные – Paris sera brulee par la cavaille[52]
– изречение одной католической святой.Зрело, шире видя жизнь, действительно с ней примириться…
Живому и неравнодушному, просто человеку, вышедшему из мечтаний юности, – уже не забыть и не успокоиться.
Впрочем, успокоение есть, если угодно. Только по-другому – за такой чертой…
Когда сидишь на площади св. Августина в «мысовом» кафе, между бульваром Осман и rue Pepiniere, то видишь справа, слева от себя поток автомобилей, и на площади они сливаются, задерживаются, путаются – вновь растекаются. Это кафе островок в вечном движении – образе Парижа. На уютных кожаных диванах одинокие читают газеты. Влюбленные – шепчутся. Любовь нередко избирает местом встречи этот мыс.
В сумеречные часы весной здесь хорошо. Чашка кофе, журнал с иллюстрациями. Неторопливые гарсоны, смутно-фиолетовеющий полусумрак за окном, первые золотые пчелы на автомобилях, на rue la Boetie пламенеющий закат и бледно-желтые фонари.
…Москва и маленькое кафе на Тверском бульваре, и топящаяся печка, кот, хозяин-грек, тоже «Illustration» прохожие за окном, голые лица, ледок и мартовский закат. И жизнь струится, как тепло над печкою, – волнисто, зыбко, сладостно и нежно-грустно.
А время тому – почти четверть века. Что же? Сожалеешь? Хочешь возвратить?
Вот облачко над Boetie, в стране латинской, окаймленное узором золота. Чрез несколько минут уйдет, растает, и другое явится – и только.
Клод Лоррен это Рим, дворец Дориа Памфилии, прохладные залы и коридоры, зеркальные и фиолетовые стекла окон, глядящих на Корсо. В галерее он сам, «Рафаэль пейзажа».
«Справа и слева от озера большие купы дерев, темных, кругловатых, какая-то башня, далекие горы за озером, светлые облака, на переднем плане танцует женщина с бубном и мужчина, пастух, опершись на посох, смотрит на них. На траве, будто для беззаботной пирушки, расположились люди, женщина с ребенком, тоже смотрят. Лодки плывут по бледному озеру. И кажется, так удивительно ясна, мечтательна и благостна природа, так чисто все. Так дивно жить в башне у озера, бродить по его берегам, любоваться нежными, голубоватыми призраками далеких гор».
Это его картина. А выглянув из окна нового своего жилья, с приятностью вижу на углу надпись:
– Rue Claude Lorrain.
Это его страна, он покровитель. Приветствую тебя, художник. Под твоими небесами жить отрадно, прекрасен и волшебен свет твой, нежен колорит.
Какая же «страна» его в Париже?
Тихая, коротенькая улица. Маленькое кладбище на ней, времен Наполеона. Церковь, небольшие дома с садиками, мало пешеходов, еще меньше проезжающих. Пред моим окном особняк в саду. Каштаны бледной зеленью распустились над стеной на улицу, как знаменитый вяз Филипповского переулка на земле Москвы. В саду куры и нарциссы, зацветают миндали. Согбенная старушка кормит петуха. Есть и легендарный старичок. Ставни всегда почти заперты, монотонная, призрачная жизнь за стенами – Филемона и Бавкиды.
Бывают дни, среди сутолоки, пустяков, вдруг ощутишь легчайший бриз поэзии. Повода нет. Несешь из булочной une couronne[53]
, солнце, тепло, снимешь шляпу, ветер ласкает волосы, солнце греет. Заборы и сады маленьких улиц, зелень, ваза над калиткой, полуоткрытое окно, и француз завтракает, наливает полстакана красного вина, священнодействуя. И мягко падает тень бюста богини на фасаде скромного, в благородстве своем, дома. Блестит солнце в дверных медных ручках, облака плывут, все, как всегда, но…Улыбка Клода в ему подвластной стране? Его нежность задумчива? Видение, волшебство, легенда?
Все в парижанах ровно и приглушено, все в меру, всюду мера. Язык мягок, так врожденно он классичен, так лишен острых углов, утомляющих своеобразий, и так все – лица и манеры, движения, пропорции сухощавого, некрупного тела гармонизированы под всечеловска, что, если быть французом, можно искренно и убежденно презирать всех остальных – провинцию и варваров.
Голубой, ровный воздух над Парижем, воздух латинизма. В парижском человеке все перекипело, выварилось, отлилось, так удалилось от стихии, что всечеловек уже готов. Его можно, родившись у Монмартра, прямо надеть на себя, как костюм.
А русский в Париже иногда и вздохнет: нет земли, нет природы и стихии в человеке.
Итальянец землянее, корневитее, сочней, в этом смысле нам ближе.