Читаем Том 7. Так называемая личная жизнь полностью

– Можешь мне не верить, – наконец оторвав руки от лица и положив их перед собой на стол, сказал Вячеслав Викторович, – но я правда заболел тогда. Страшно, глупо, может быть, для кого-то неправдоподобно, но заболел. Когда наш эшелон там, не доезжая Минска, разнесло в щепы и я вылез из-под откоса, среди стонов, среди кусков людского мяса, только что бывших людьми, я понял, что не смогу сесть на другой поезд и ехать еще раз через все это – туда. Меня рвало раз за разом, до желчи, до пустоты, и я не мог преодолеть себя. Я вернулся в Москву с этой трясучкой, которая и до сих пор не прошла. И врачи мне сказали, что я болен, что у меня после шокового потрясения… – Он употребил латинское название болезни, которое Лопатин где-то слышал. – Я не просил; они сами, видя мое состояние, отправили меня на комиссию и демобилизовали.

«Не был бы ты известный писатель, на комиссию, может, и послали б, а демобилизовали бы вряд ли! Отправили бы на первое время в тыловые части, с ограниченной годностью», – жестоко подумал Лопатин, не из неприязни к Вячеславу, а просто так, для точности. В таких вещах он любил точность.

И Вячеслав Викторович словно угадал его мысли:

– Не думай, я понимаю, что с кем-то другим могли бы и по-другому. Но со мной так. И наверно, правильно. Ты можешь сказать, что еще не поздно, что я могу попроситься и мне разрешат поехать в какую-нибудь армейскую газету. Наверно. Но я не могу.

И не потому, что цепляюсь за жизнь. Не цепляюсь. Совершенно не хочу жить. Но боюсь самого себя. Боюсь во второй раз того же позора. Я не могу перешагнуть не через страх смерти, а через ужас этой боязни за самого себя. Что ты молчишь, как проклятый? Что я еще должен тебе сказать, чтобы ты сам наконец заговорил?!

Он выкрикнул это с такой жаждой, чтобы его кто-то оправдал, нашел для него слова утешения, что Лопатину стало не по себе от сознания, что у него нет за душой таких слов.

– Тебе надо поменьше вспоминать обо всем этом, – сказал Лопатин, – и побольше работать. Раз не можешь преодолеть себя, делай то, что можешь. Другого выхода нет. Я, во всяком случае, не вижу.

– Я работаю, – сказал Вячеслав Викторович. Он ждал чего-то другого, а не этих простых слов. – Я работаю, – повторил он. – Сижу здесь и пишу стихи о войне. Пишу дрянь. И сам понимаю, что дрянь, потому что не могу, сидя здесь, писать о войне не дрянь.

«Ну так пойди служить, коли пишешь дрянь», – чуть было не сказал Лопатин.

– Не пишется о войне – пиши о другом.

– Я пишу. Почти каждую ночь пишу о другом. Пишу книгу про собственную свою жизнь, никому сейчас не нужную.

Так и осталось непонятным, про что сказал «никому не нужную» – про эту книгу или про свою жизнь?

Наверное, надо было попросить его что-нибудь прочесть из этой книги. Наверное, он ждал этого. Но Лопатин не попросил. Дай бог, если это хорошо! А если плохо?

Та решимость отчаяния, с которой Вячеслав сказал ему правду о себе, ставила в глазах Лопатина этого оказавшегося таким слабым перед лицом войны человека намного выше людей, которые вели себя низко, но при этом жили так, словно с ними ничего не случилось, и, легко согласившись, чтобы вместо них рисковал жизнью кто-то другой, сами продолжали существовать, сохраняя вид собственного достоинства.

И все-таки правда Вячеслава о себе была только его правдой, а не вообще правдой. Вообще-то, перед лицом войны он хотя и мучился этим, все-таки жил неправедной жизнью. И это тоже была правда. И более важная.

И, полный добра к этому человеку, Лопатин все равно не мог перешагнуть в своих чувствах через эту главную правду. И тот чувствовал это.

Вячеслав Викторович разлил портвейн до конца – вышло еще почти по стакану – и молча выпил, с поспешностью человека, с трудом удерживающего себя от этого.

«Уж не спиваешься ли ты вдобавок ко всем своим несчастьям?» – с тревогой подумал Лопатин.

– Не злоупотребляешь?

– К счастью, нет такой возможности, – сказал Вячеслав Викторович. – С трудом выклянчил сегодня, под тебя, эту бутылку. Водка на черном рынке, наверно, сам знаешь почем. Пью на свои, своих мало, а в шутах и прихлебателях ни при ком не хожу, пока удерживаюсь.

Житейская горечь, с которой он это сказал, напомнила Лопатину, как этот человек и умел и любил пить, а еще больше любил поить других, и именно на свои!

– А мало – не оттого, что бездельничаю. Книгу пишу по ночам, а днем тружусь по мере сил, больше, чем когда-нибудь. И по радио выступаю, и чужие стихи перевожу, и песни для кино пишу. И в окружной военной газете начинающих консультирую. И свое старое всюду, где могу, читаю. Старое еще помнят! Не бездельничаю, напрасно подумал.

– А я и не думал, – сказал Лопатин.

– Расскажи лучше о себе. От других слышал много, хочу от тебя. Только сперва съедим кашу, пока теплая. – Вячеслав Викторович снял крышку с кастрюли.

Они съели кашу – Лопатин без особой охоты, а Вячеслав Викторович с жадностью человека, привыкшего есть не досыта. Доел кашу, макнул корку хлеба в соус, оставшийся на дне банки из-под бычков, и вытер ее досуха.

Перейти на страницу:

Все книги серии Собрание сочинений в десяти томах

Похожие книги

Молодые люди
Молодые люди

Свободно и радостно живет советская молодежь. Её не пугает завтрашний день. Перед ней открыты все пути, обеспечено право на труд, право на отдых, право на образование. Радостно жить, учиться и трудиться на благо всех трудящихся, во имя великих идей коммунизма. И, несмотря на это, находятся советские юноши и девушки, облюбовавшие себе насквозь эгоистический, чужеродный, лишь понаслышке усвоенный образ жизни заокеанских молодчиков, любители блатной жизни, охотники укрываться в бездумную, варварски опустошенную жизнь, предпочитающие щеголять грубыми, разнузданными инстинктами!..  Не найти ничего такого, что пришлось бы им по душе. От всего они отворачиваются, все осмеивают… Невозможно не встревожиться за них, за все их будущее… Нужно бороться за них, спасать их, вправлять им мозги, привлекать их к общему делу!

Арон Исаевич Эрлих , Луи Арагон , Родион Андреевич Белецкий

Комедия / Классическая проза / Советская классическая проза